Чуть слышная песнь твоя

28 сентября 2025, 15:00
      Мира больше не стало. Всё, что до этого существовало, всё, о чём он думал, всё, на что мог опираться, — пустилось расползаться и рваться, будто бы нити его кто-то махом рассёк ножом. Так же как и сознание: пустое, лёгкое, слабое, как шипящие верёвки жил, которые находит, дёргает и вытягивает багряно полыхающий крюк. Из той части рассудка, что ещё осталась с ним, Келебримбор слышит — не крик, не хрип — вой. И — невообразимо — ворчание металла внутри его плоти. Которое невозможно не слышать, пусть это не может существовать рядом с ним. Это нельзя перенести, находиться с ним рядом, будучи живым.       Крюк поворачивается — тянет на себя, перед глазами — странно, что они ещё не лопнули, — разрывается мироздание, оставляя ослепляющие вспышки. Но оно ещё здесь. Почему? Всё, что случилось за последние дни, должно было источить его, ослабить, разорвать нити, из которых свито его тело и рассудок, с реальностью. Так почему они, натянутые до предела, как и разрываемые калёным металлом мышцы, ещё здесь?       Он попытался резко откинуть голову назад — удариться о стену. Но острая боль в затылке и приносящая слабую надежду темнота тут же сметена, сжёвана — разъярёнными огнём челюстями, размалывающими руку. Бесполезно. Всё равно эльда пробует снова. Тут же сильные ладони обхватывают его голову, сжимают, лишая движения, мокрыми пальцами вплетаясь в волосы на затылке. Руки у Саурона свободны — крючковатый прут двигается сам, повинуясь мысленному приказу.       — Нет, Тьелпэ! — голос доносится до Келебримбора прерывисто, как сквозь гул, будто Аннатар перекрикивает ветер — но он громкий, уверенный, насмешливый. — Ты останешься здесь, со мной! — эльда бился, исступлённо, с силами, которых давно не было, стремясь вырвать: себя из оков, оковы из стены, голову из крепкого обхвата, разум — из настойчивого стука. Но проклятые колья предусмотрительно оказались вбиты — до основания, и широкие браслеты кандалов только скользят по снова появившейся на запястьях крови. Трескающее, острое чувство вгрызлось в раздробленное колено — неважно. Пусть Он сломает и второе, пусть руки лишатся кожи совсем… Только бы прекратить это. Но толку пока мало. Тело рвётся по частям, продолжает шипеть, обугливаясь, расползаясь на части, оставляя ему лишь хрип и бессвязный стон… Чтобы остановить, Саурон толкнул его, в плечо и горло, прижав спиной к стене, и тогда стремление эльфа вырваться, оставив обрывки плоти в железе оков, превращается в одну неостановимую, крупную дрожь. — Я ведь пришёл не только за Кольцами, Тьелпэ, — голос становится ниже, Келебримбор слышит его где-то близко, в чужом горле. — Я здесь, чтобы не дать тебе ложно увериться, что ты сможешь просто ступить на другой путь, восстав. Ты мой, — когтистая ладонь надавливает сильнее, пальцы находят след недавнего ожога, точно опускаясь на него, вжимаясь подушками, глубже… — Разве ты ещё не понял?       “Я приду забрать своё”       Он взывал к Валар. К каждому по очереди. Его здравое сознание теперь мутно, разорвано, расколочено мучением — но память бессмертна. И потому он всё равно звал. Умолял, крича — голосом и разумом. Ему не нужно было избавление — хотя бы молчание. Но мир — и те, кто создал его, кто оставил их, на всё время этого мира, в любви ли, в слезах и агонии, — глухим молчанием и оставался. Наверное, что-то из этого он сказал вслух, потому что ладонь на его груди подрагивает — звуча смехом Врага, от которого трясёт, как в лихорадке, тело, — заливистого, радостного. Знающего.       — Какой в этом смысл?! — смех обращается шипением, оно вплетается в рассудок, отравляя. — Ты же сам говорил мне о Проклятии! Что толку звать тех, кто не помог, когда Маэдрос умолял о смерти на утёсе Тангородрима! Не помог, когда я отправлял волка, каждую ночь, и он растерзал весь отряд Финрода в моей темнице, по одному. Стихии остались глухи к страданиям сыновей Феанора — так почему ты думаешь, что не останутся к твоим?! Ты и правда считаешь, что они даровали вам прощение после Войны? Ты глупец, Келебримбор. И знаешь почему?! — когти вбиваются в линии, оставленные раскалённым железом, пальцы сжимаются, и когда эльда снова начинает дрожать, голос Врага становится тише, и как-то мягче: — Потому что им плевать на всех, кто не пожелал вернуться под крылышко и принять их назойливую опеку, и впредь они так же отвернутся от каждого, кто отверг её. Вот твоя правда, Келебримбор, которую ты не желал знать. Ты вспоминал о владычице Лотлориэна, — вдруг усмехается Саурон, и страшный, острорежущий холод пронизывает эльфа, глубже вонзившихся в тело когтей. — Как ты думаешь, почему она не вернулась?! Почему я не вернулся?!       Нолдо не видит, как трещат и обрываются витки мышц в развороченной руке под красным металлом, — он опустел, и прекращает вырываться. Но всё равно Майя его не отпускает, когти перебирают волосы, слабое, дрожащее пламя мерцает на бледном, мокром лбу, на сверкающем серебристо, совсем как глаза феаноринга, венце — Саурон не стал отбирать его, оставил, быть может, не лишним для пыток напоминанием им обоим — о том, кем Тьелпэринквар был.       — Ты знаешь, что тебе нужно делать. Что говорить. А больше тебя ничто от этого не избавит. И никто, — тихо говорит Айну. Даже в бреду, утрачивая способность мыслить, Келебримбор слышит его — и лёгкое дыхание на щеке. Его разум путается, всё это забирает у него что-то более важное, чем силу. Забирает волю, она истончается, умаляется, словно тлен, тронувший всю эту землю, не обошёл и Келебримбора, и он чувствует, что ослабевший разум грозит сорваться в пропасть. Так ли сбывается Жребий — быть преданным и предателем навеки? То, во что он падает — непреодолимо, ни волей, ни верой, ни долгом, любое решение его в сравнении с этим — мираж, зыбкая иллюзия, способная рассыпаться от одного прикосновения. И единственное, что осталось ещё имеющим значение — остановить это, умолять Его прекратить, прервать, перестать… Неважно, чего это сто́ит. Неважно, что за этим стои́т.       Он не может позволить себе упасть, и потому пытается помнить, что когда всё это начиналось — он знал, зачем молчит. Он пытается вспомнить. Он должен помнить…       “Где Кольца, Келебримбор?! — грохот в сознании почти обрушивает последние цепкие нитки, за которые держится рассудок, — почти, но всё-таки нет. — Где то, что ты создал — и скрыл от меня?! Ты на краю — но ещё можешь помнить, я знаю. Так вспомни, для чего ты их создал!”       Непрекращающееся, разгрызающее тело страдание, что вырывает жилы из плеча, расползается, охватывает шею и грудь кольцом. Скоро Тьелпэринквар не сможет дышать, но всё-таки находит силы, чтобы поднять голову и, открыв глаза, посмотреть на Врага. Он скорее чувствует его — когти, дыхание, скользящий шелест ткани, чем видит — сквозь тусклую, рдяно вспыхивающую пелену.       — Это был твой… замысел, — тихо, на грани, зубы мелко стучат, и он их не разжимает, чтобы не суметь сказать ещё что-нибудь. К несчастью, он до сих пор не потерял способность говорить вообще. — Я сделал их… для тебя, — он должен не думать больше о них, к чему бы Он его ни толкал… Не думать о Кольцах…       Крюк, повернувшись, совершает резкий, словно необдуманный, рывок, и всё тело содрогается, так что чуть звенят цепи, — а потом и железо, и Саурон отпускают правителя эльдар, бросив его — чуть дышащего, слабо хрипящего. Майя отступает на несколько шагов, покривившись, смотрит на тёмную, испещрённую изменчивым узором мечущихся теней, стену за приколоченным к ней телом.       — Ты сделал их не для меня, Тьелпэ. И не для Средиземья, — негромко говорит Он. — Ты сделал их для себя. Иначе я никогда не смог бы заставить тебя — ни силой, ни обманом. И ты знаешь это, — Он подходит, склонившись, волосы мерцают тихим, испуганным светом. — Ради своей гордыни. Ты хотел сравниться с Феанором… А что до меня… Даже зная о предначертанном, где всё сотворённое тобой обратится во зло — а всякое чувство обратится предательством, ты сделал это. Ты ведь знал о Проклятии. Тогда почему, Келебримбор?       Липкая, тёплая кровь льётся по глазам, и сил открыть растрескавшиеся губы почти нет, но серебро сверкает, пусть тихо, но ясно и чисто:       — Я бы не узнал…       Айну молчит, недолго наблюдая за ним — в засохшей крови и грязи, со вздувшимися жилами на шее.       — Конечно, Тьелпэ, — негромко подтверждает Он. — Иначе ты бы не узнал.       Прикрыв глаза, Саурон мотнул головой — и обломок пылающего металла перебрасывает на другую сторону. Сталь тут же налетает, как оголодавшая тварь, цепляясь в другую, израненную до обнажённой мякоти, руку, снова с отвратительным шипением пытаясь отодрать куски.       “Где Кольца, Тьелпэринквар?!”       Он отдал Семь Нарви.       Нет. Пожалуйста, нет. Этого знания вообще не должно быть у него, не должно быть ни у кого…       Ты знаешь это. Где Кольца?!”       Он отдал Семь Нарви — под обещание, что тот разделит их между всеми гномьими царствами Средиземья… Эти слова должны исчезнуть. Но они выкарабкиваются, из любых глубин памяти, не слушая его самого больше — откликаясь на призыв, в котором есть хотя бы призрак избавления.       Челюсти смыкаются снова, повторяющийся кошмар закольцовывается, обрывая жилы и последние удерживающие волю ниточки. И эльда вновь выкручивает из собственного тела. Ненавистный ошейник не даёт упасть, сломав себе запястья, оберегает его от ударов. Айну помогает железу, цепляясь за Келебримбора и толкая его на камень, не позволяя ему бежать, вывернувшись из собственной плоти, бросив её прибитой на проклятой стене его Башни. Когда тот больше не может вырываться, острое железо проще находит цель, цепляет край поднятой клинком кожи — и тянет дальше, рывками, вспарывая, тут же опаляя края, действуя не хуже когтей Майя, но оставляя куда более грубую, мгновенно чернеющую рваную борозду.       Врагу надоедает ждать, и Он хватает эльда за плечо и шею. Келебримбор, пусть и истравленный, уничтожаемый, пожираемый болью, всё равно не может не ощущать остроту когтей, вцепившихся в волосы. У него нет больше ничего, что он мог бы чувствовать, ничего, во что бы он мог верить, — кроме них и металла, разрывающего на части.       Саурон притягивает его к себе, к промокшей в крови одежде сильнее, стиснув ладонь на затылке, запрокидывает ему голову и прижимается губами к разодранной ударом перчатки скуле. Голубые глаза больше не блестят берилловыми искорками — в них отражается раскалённый докрасна стержень. Рядом пробудившимся ореолом засияла вспышка Единого — из крови и золота.       — Не бейся, Тьелпэ, — тихо убеждает Майя, шепча. — Мне это не нужно. И тебе не нужно. Просто говори. Ты ничего не сможешь изменить, пока сопротивляешься, не понимая, как мало сути в этом… Ты ведь не слышал темы великой Песни, не видел, как проходят судьбы детей Эру, — Он чуть отстраняется, не выпуская нолдо из хватки когтей, глаза сияют, отбивая свечение стали. — Тогда ты бы знал, как мало толку в твоей борьбе. Поэтому говори. Много не нужно. Это легче, чем тебе кажется.       Замершая на недолгий миг сталь, не отпуская его руки, поползла дальше, прорывая, прожигая себе дорогу. Эльда уже не может видеть или слышать, но он чувствует — дрожь в чужом горле и груди. Саурон смеётся. А потом, улыбаясь, слизывает слёзы с эльфийской щеки.       “Так где они, Келебримбор? Кому ты отдал Семь?”       Он отдал Кольца Нарви.       Не думать. Не знать. Но даже это веление разума, последняя оставшаяся мысль его почти оборвалась. Он сам чувствует, что срывается, туда, где больше не будет — верить и понимать. Каждое слово его веры с каждым следующим мгновением становился стёртым, куда мельче и легче голоса, что поселился в изувеченном хроа. Голоса, тихого и непрестанного:       “Это легче, чем тебе кажется”       Семь — не так важны, не так ценны, как Три…       Даже мысль эту не пускать на край сознания. Прогнать её, не пускать…       Стержень, рвущий и скользящий, находит край кожи — и уходит туда, по пути раскраивая жилу. Нолдо даже не представлял, как много найдётся в его теле того, что можно превратить в инструмент муки.       А потом крюк поворачивается.       “Ты создал чудо, помнишь, Тьелпэ? Помнишь это?”       Конечно, он помнит.       Потому что это уже было когда-то. И красные, багровые, маково-алые блики так же танцевали на стенах, на них, заливали щели между каменными плитами, растекались по брошенному чёрному шёлку, когда тепло кожи спорило с его прохладой, и тихий шёпот так же касался его слуха, касался тела, превращаясь затем в Песнь — прекрасную, вечную, неодолимую. И лёгкие, обнявшие его существо крылья духа, обещавшего, что он больше никогда не испытает боли.       Конечно, он помнит — память приводит туда его разум, снова, пока боль перемалывает тело, и до этого мгновения это было только тело, у которого есть — край, и потому всякое страдание хроа, даже непереносимое, было объятно. Но больше нет. Потому что воспоминания — это тоже раскалённая сталь, и сталь раздвигает полыхающими зубами надрыв в груди, и там ломается наконец, до конца, до отвратительного хруста, — а потом она смыкает клыки на сердце.       И агония сходится в нём закрытым кольцом — без просвета и выхода. Дух бы выдержал муку хроа, выдержал бы — будучи разъярённым ненавистью и презрением. Но то, что ранило его — служит вовсе не ненависти, и боль феа — невидима, но бесконечна. По крайней мере, Келебримбор предела её не видит. Больше не может видеть.       Он отдал...       Не помнить.       Он так отчаянно не хотел правды…       “Пора, Тьелпэ…”       И он больше не может не помнить.       Это стало неважным. Всё стало неважным, стремительно рассыпаясь в прах: воля, убеждённость, отзвуки Песни в нём, — ушли в ничто и оставили только пустоту посмертия. И когда они разрушаются, истлевают, не способные выдержать его, — то и сам Келебримбор становится меньше, а вместе с ним — и мир, доселе терзающий его в каждом своём осязании, движении и звуке. И потому — это больше неважно. И пусть он будет меньше. Есть удивительная правда и сила — в чём-то, что больше него, что смотрит на него — из той бездны, дна которой не обозреть; говорит с ним — гласом, начала которого не услышать; накрывает его — подобно необъятным просторам Ночи, где танцует среди неугасающего сияния звёзд серебряная пыль, и сам он — всего лишь малая дробинка этой пыли, намного легче всех растерзанных обломков его измученной памяти, сломанной воли, увлёкших, а затем предавших его желаний, — всего того, что было некогда последним из потомков Феанора. Он знает, что если станет ею — то никогда больше не вернётся, в хроа, ставшее пылающей темницей из острых зубьев и вырванных жил. И это видится сладко-желанным, и единственно истинным. Но чтобы стать ею, он должен отдать немного — часть правды. Это не так важно: она и так столько часов уже криком раздирает ему грудь и горло, заперта, потому что он…       “Так где оно?” — длинные острия когтей дотрагиваются до шеи, пробираются под ошейник, касание пальцев примиряюще ложится между сталью и пульсацией его жизни, соединяя его с биением в своих подушках, готовясь взять всё. Как он может ещё чувствовать их? Но он чувствует…       …как она раздирает, превращая в обугленные лохмотья — его плоть и дух. Иное не важно. И пусть он будет меньше. Пусть не вернётся — нужно просто освободить, себя и знание. Ведь он…       “Где это чудо? Где теперь наши Семь?”       …отдал их Нарви.       Всё закончилось.       Что-то — невообразимое, находящееся за пределом, что он перестал воспринимать как названное и определимое, прекратило расщеплять на части его тело. Красно светящийся прут, отпущенный, со звоном падает на мокрый, залитый нолдоровской кровью пол. Алое железо шипит, стремительно теряя краски — перед тем, как окончательно погаснуть.       Ледяная вода ударила в лицо, заставляя лорда эльдар задыхаться, не отпуская его в темноту. Разбрызгивая во все стороны каменную крошку, из стены разом вылетели колья, отпуская ржавые звенья — и повелителя Ост-ин-Эдиля. Он неминуемо упал бы, на искалеченную ногу, если б его не удержали. Но Саурон хватает падающее тело. Кровь из растерзанных ран продолжает бежать, снова быстро пропитывая майарские одеяния. Тот не обращает на неё внимания, словно бы это — всего лишь подтверждение сорванной, обретённой правды, будто бы есть что-то изуродованно-правильное, неестественно-закономерное — в Его искажённом мире.       — Так значит, Мория… — говорит Враг. Он держит эльда, крепко, и негромкий голос достигает не слуха — но вызывает дрожащий звон в железе ошейника, пронизывая позвоночник. И затем, словно с лёгким, задумчивым сожалением: — Я должен был догадаться.       Майя не отшвырнул истекающее кровью тело на плиты: владыка Эрегиона чувствует, как спина коснулась прохладного камня, осторожно.       Прохлада обращается холодом, все увечья его и ожоги обращаются холодом... Как чужое, он ощущает собственное сердце: то, как оно исступлённо колотится в груди — словно бы впустую. И так оно и есть. Его кровь осталась между плит им положенного камня, она уходит в землю его города... Уже ушла. Вместо неё и горящего страдания разорванной плоти в тело вползает холод — окутывающий снаружи, разливающийся внутри, неудержимо, как река, берущая начало где-то у глубоких корней Арды, где нет ничего способного жить, — и поглощающая его, приносящая только застывание в бесконечном покое. Она становится им — но это не страшно. Не страшно, даже если Нарви не простит его, — он отдал тому Кольца, принадлежащие всему народу Дурина, не только потому, что доверял: из всех твердынь, что воздвигнуты ныне на просторах Средиземья, разве что Казад-Дум не сможет взять ни двадцати-, ни тридцатитысячная армия. Любые стены могут пасть, но он сам работал над вратами Мории — пробиться сквозь тело горы, незримое днём, не осилит даже бессмертный Майя. Гномье царство выстоит, и потому остальное не страшно. Даже если Нарви никогда его не простит.       Сердце прекратило наконец остервенело барахтаться — споткнулось, немного постояв, а затем стало рваться неровными, тщетными ударами… Теперь тьме ничто уже не мешало. Она не обрушилась внезапно — подходила постепенно, милосердно гася собой звуки, образы, затем и чувства: её холод усмирил кипящую агонию в раздробленных мышцах — а скоро пройдёт и боль духа: от того, что он, Тьелпэринквар, сделал, от того, что сделал тот, кого он — и верившие ему — звали Владыкой Даров. Тьма придёт — а потом расступится, и он увидит белые гряды Тол Эрессеа, а за ним — и золотые берега Валинора, который он оставил давным-давно, обманутый жестокостью Клятвы… И тогда он освободится — от этой боли памяти, всаженной под левые рёбра: неотступающей, не желающей утихать, всегда пребывающей в нём — вытащить которую не смогла даже изуверская пытка.       “Ты сотворил чудо, Тьелпэ. Помнишь?..”       Освободится — и перестанет наконец помнить.       Темнота, конечно, пришла. Темнота всегда приходит.       И накрыла владыку Эрегиона целиком.       Первым, что он услышал, был голос. Чистый, ясный и благодатный — голос одной звезды, Песнь которой ведёт дух сквозь туманную мглу к вечным Чертогам, чтобы он не сбился с пути. Она звучит, пока тьма ещё не рассеялась, и, дрожащие в волнах этой Песни, падают тихие блики на его закрытые веки. Она касается его — трепетно, сплетает аккуратно витки вокруг утихшего духа, будто тонкие нити обнимают запястья, удерживая его, не причиняя боли, подвешивая — там, где не бывает страданий, но только чернота и звёзды, — а значит, Тьелпэринквар точно мёртв. Тем более — он не слышит ни шума дыхания, ни стука своего сердца, выколачивающего грудь. Наконец. Осталось только открыть глаза — и увидеть золотые волны в пенных сияющих венцах под закатным солнцем, бьющиеся о белоснежные, горящие под лучами склоны.       Он не видит прекрасных берегов в застилающем взор тумане. Но это ничего. Он ведь слышит Песнь. И придёт к ней, сколько бы ни шёл.       А потом он может разглядеть и неясный силуэт — не глазами, которых больше нет, — но восприятием духа. Только его, потому что свет, такой яркий, заливает здесь всё и не даёт увидеть больше. Скорей по вековой привычке хроа, чем по необходимости, он делает вдох.       У него выходит.       Это так больно — что измученную грудь почти разрывает. Но нет. Он не должен. С него достаточно. Он натворил немало ошибок — но не столько зла, чтобы страдать ещё и на благословенной земле. Почему же тогда так больно?       После того как воздух пронизал, будто разрезая, лёгкие, Келебримбор смог ощутить — холод камня и что-то, ужасное, наводнившее его, как переполненный сосуд. Повсюду, что только может охватить рассудок. Страдание. Но это невозможно, этого не должно быть, и пытаясь пробиться взглядом сквозь яркое сияние, нолдо может рассмотреть наконец фигуру, склонившуюся над ним, облепившую стан ткань и каскад ярких волос, падающих на плечи. Эльда думает, что это бред, что чудовищные чары иллюзий, глумливо навязанных Им, преследуют дух даже после смерти… Но когда он вздрагивает, вспыхнувшая во всех уголках хроа лютая мука убеждает в ложности его представлений.       Он не может поверить. Он не понимает, зачем это нужно. Но Саурон — Майя, одним из первых предавший Валар и вставший на сторону древнего Врага, конечно, не поясняет, ни речью, ни кента: он поёт. И Песнь заполняет своды холодного подземелья, все его углы, взлетая и падая, будто бы солнце, что утром изгоняет тени. И как и лучи солнца, начинает пронизывать его, живого, выгоняя глубинный, желанный холод, возвращая ужас тела перед ним — и стремление сердца снова биться.       Когда оно, уже было успокоившееся, снова ударило в измученную грудь — сильно, будто железом, нолдо разрыдался б, если б мог. Он желает прекратить, угомонить его. Даже этот стук для него мучителен. Но оно не слышит его — только Песнь, и продолжает: быстро, но ровно, с каждым своим ударом отвергая покой.       Всякая Музыка — Тьелпэринквар знает — имеет свою цель и форму овладевания зримым. Эта, что подхватила его, погрузившегося во тьму, и вместе с заполонившей тело болью возвращала к телесному существованию — отринутому, совсем ненужному, — есть умоляющее касание ладони, что легла на плечо, с просьбой обернуться — когда не всё было сказано. Но Келебримбору больше не о чём говорить: он узнал всё, что должен был узнать, — и слишком много, чтобы желать оборачиваться… Вот только рука не просто дотрагивается: осторожное прикосновение незримых пальцев превращается в неощутимую, но непреодолимо сильную хватку — и она не отпускает его, в открытый переход из черноты и света, тянет обратно, в мир живой, где есть шёпот сквозняков, косой свет на стенах и холод шершавого камня под спиной. И ему, истерзанному, приходится открыть глаза.       Аннатар смотрит на него из-под полуприкрытых век, свет, окружающий Его — как когда Он согревал вино ночью на городской стене, и итильдин холодно вспыхивал под звёздами, — сейчас ярок и неистов, почти нестерпим. Изначальная магия Айнур, которую внук Феанора не видел так давно, тосковал по ней — и думал, что никогда более не увидит.       Его желание обратилось горьким полынным страданием, как и было начертано.       Боль вернула его к осознанию, но Песнь, охватившая его теперь, точно лёгкое, неощутимое пламя, унимает боль. Келебримбору это не нужно. Ему нужно, чтобы Саурон прекратил, оборвал её, позволил сердцу перестать биться и бросил его в холодной темнице растоптанного Им города — продолжить свой путь к Залам Мандоса, где его не потревожит более ни одно чувство мира. Но он не может остановить Его, и Песнь звучит, и каждый последующий вдох становится легче… Поначалу это больно — будто море облизывает солёным прибоем раны, а потом они вдруг стихают, исчезают, как следы на песке. Он не знает — не хочет знать, для чего звучит эта Песнь, но пока она длится, он живёт — а боль его умирает. И потому Тьелпэринквар не может перестать хотеть внимать ей. Мелодия живёт сама, но когда она находит и касается его — потерянного духа, изломанного тела, дрожащих, как оборванные струны, — она пронизывает их, убаюкивая страдание, вливая силу. Как тогда, когда он глотнул согретого вина, — только куда сильнее, наполняя его собой — вместо ушедшей в землю крови.       Свет становится слабее, когда Он касается эльфа — будто бы изувеченное тело жадно забирает себе силу. Пальцы ложатся на окровавленное, обнажённое до голого мяса запястье — в этот миг руку прошивает насквозь, словно железные колья всё-таки вошли в неё, и кошмар продолжается — но спустя мгновение боль исчезает совсем. Аннатар шепчет что-то, зажмурив глаза, голос переливается, и неверным, но всё-таки вернувшимся взором Келебримбор видит, как они ведут путь, от раскроенного плеча вниз — и терзающая мука убегает от них, в испуге прочь, а там, где они прошлись, сходится плоть, сама, на глазах стягивая края ран, словно бы правда чёрные прогалины выжженной земли зарастают нежной травой.       Исцелять трудно, если жестокость и убийство становятся постоянным спутником, — даже для Айну. Поэтому и сила Ему требуется огромная. Эльда видит, как на пальце Майя горит Кольцо — и как надпись на Нём пропадает, растворяясь в ослепительно-янтарном, а затем почти белом огне: даже неуничтожимое, холодное в простом земном пламени Единое раскалилось — столько силы течёт через него, чтобы удержать нолдо в мире живых.       Там, где ладони Врага, со струящейся в них Песней, окутанные тихим сиянием, дотрагиваются до его уничтоженного, разорванного тела, повсюду, — затягиваются и тускнеют увечья и шрамы, и кровь, задумываясь, прекращает торопиться убежать, оставляя быстро пересыхающие дорожки, будто обмелевшие реки во время беспощадного бездождья. Нолдо приходится сжать зубы, когда он чувствует, как под горячими руками заново сплетаются цепкие жгуты жил. Ладони проскальзывают под спину, ложатся на широкие, свежие разрывы от кнута, ведут вдоль них, будто гладят, — и те, онемев, стихают, повинуясь их касанию и голосу… Невозможным является оторваться — от того, как льётся Песня, как горящие глаза сверкают в полумраке, как новая плоть возникает под Его пальцами, на глазах одевая страшные разорванные раны на запястьях хрупкой кожей под широкой сталью оков, точно тонкой наледью, исчерченной сеточкой еле видимых, нежных совсем рубцов, похожих на филигранные руны неизвестного наречия, искусно выбитых на рукояти меча. Только прочитать их Келебримбор никогда не сможет… Искристо вспыхивает — и пропадает терзание в разбитом колене, сплавляя кость. Последним эльда ощущает, как кончики пальцев дотрагиваются до щеки, убирают со лба мокрые волосы — и даже ссадины и рваные следы от ударов перчатки бледнеют — и уходят.       Достигнув невидимого во мраке потолка, отзвучала последняя нота, отразившись и сорвавшись вниз мелкими, дрожащими капельками эха, накрыв, словно прохладным дождём.       И тогда в подвале Башни Мастеров наступает непроницаемая тишина — посягнуть на которую не посмело бы ни одно живое существо.       Саурон оставил нетронутыми только длинные, яркие борозды от своих когтей на груди и узор ожога — и они продолжают саднить, жечь, ныть… На каждом вдохе и движении — не отбирая сил, только напоминая. Холодная плита под Тьелпэринкваром мокрая, от воды и крови. Он хочет сказать: “Зачем?” — но язык отказывается повиноваться. Может быть, сегодня он уже достаточно сказал. Только слышит, как тихо шуршит ткань, когда Айну поднимается, и слова: "Не трогайте его сегодня. Пусть он…"       Он накрыл его тело плащом перед тем, как уйти.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!