II. Anger
24 апреля 2025, 00:00Накрахмаленные простыни изламываются под весом тела; они, закостенелые после ночи сумбурных желаний, всего лишь оказываются испачканы — грязны, как и он сам. Глаза разлипаются с трудом, и взглядом он исследует пропитанную сухим полумраком комнату, или дышать просто тяжело. Грудную клетку сдавливает груз, и всё тело будто раздирает так нещадно, точно изодранные ткани его и кости теперь выскоблены насовсем. Попытка подняться венчается провалом, и грузно Нёвиллет припадает к изодранным простыням: руки бессильно впиваются и тут же отпускают. Голова, туго набитый мешок, теперь раскалывается, покрываясь надколами, как хрусталь, и часть вчерашнего различается с трудом, словно непокорный сон. А может это все привиделось — несчастный кошмар или злосчастная игра разума?
Но воспоминания минувшей ночью накрапывают подобно каплям дождя — его сегодня передавали синоптики — слишком сумбурно, отрывисто, как проклятое наваждение. Тело отзывается рвотными позывами, и скребущий глотку ком просачивается на корень языка, теперь по-настоящему. Мужчина пережимает рот ладонью и ошпаренно отдёргивает: искусанные губы пекут, и Нёвиллет тяжело сглатывает — Ризли вчера хватал его также, грубо, бесцеремонно. Пересохшие и издёртые, он обводит их языком, и холодный пот прошибает спину, точно скребёт. Извращенная боль пронзает его поясницу и более внизу, и последняя капля осознания срывается с ледяной наледи длинного сна, казалось, бесконечно, сегодня — нереального, теперь — ощутимого. Хриплый и надрывный стон боли выскальзывает с губ, царапает горло, как вчера, невыносимо и нещадно.
Отодрать непослушное тело от кровати стоит больших усилий, пожалуй, всех имеющихся сил и то через пронзительную ломкость в пояснице. Изодранные ткани его мышц тянут болезненно, и он переступает тяжело, хватаясь пальцами за стены. Ещё немного и закружится голова, расколется до крохотных осколков от выпитого алкоголя, треснет. Взглядом мутным он обводит пожухлые от мрака стены и тянется в ванную — на него смотрит некто совершенно другой. Вдавленные глаза, запекшаяся губа — и броско выделяются цианистого цвета укусы на шее, как синяки, только безумнее. Он прикасается к ним кончиками пальцев и отдёргивает руку, массируя веки — безбашенная ночь всё еще впивается в сознание острыми иглами.
Холодная вода рассеивает мутное сознание, и Нёвиллет невольно отдёргивает себя от полусонного бреда, который отпускает не до конца. Теперь произошедшее — неподдельная реальность, не фантазия, выкроенная алкоголем. От пришедшего осознания вновь выворачивает желудок, но он сдерживает позывы и только прислоняется лбом к холодному зеркалу. Серебристые нити пенных волос рассыпаются по плечам и соскальзывают вниз, точно капли слез или дождя, тарабанящего по стеклу.
Ледяная вода не хочет стекать, и Нёвиллет уже погружается под напор неприятной температуры, зябко содрогаясь. Пальцы проходят по застывшей на коже сперме, пытаясь оттереть следы ночного прелюбодеяния, но только безучастно подрагивают. Тело реагирует своеобразно: грудь вздымается от сорванного вздоха, и сердце заходит учащенно, точно желанное прикосновение провоцирует или, скорее, возбуждает. Капли афродизиака паутиной облепляют сознание — он не выветрился до конца — и кровь приливает к голове, ударяет дофамин, неконтролируемо. Грузно опускаются веки, и мужчина желает утопиться в этой ледяной воде, но только оплетает горло до слабого удушья и тут же отпускает — это слишком невыносимо. Жизнь превратилась в безымянный кошмар.
Капли стекают по серебристым нитям, и он пялится на собственное отражение слишком долго, подмечая каждую часть изуродованного тела — души. Стоять сейчас слишком мучительно — ноги подкашиваются, дрожат, точно сломленные весом тела, и он опускается грузно, облокачиваясь на стену ванны. Сухость в горле скребёт, но сил противиться ей не остаётся, и только сердце ещё работает безостановочно, как механизм, вдавливаясь в грудь.
Тревога бинтует голову, накладывая степлером болезненный шов, по каемке сознания проходит обрыв — где-то по ту сторону угнетенное счастье его мечтательной жизни; где-то по ту сторону — их безопасность и неприкосновенность, возможно, нереальная, несбыточная. Нёвиллет утробно кашляет, точно легкие рвутся наружу, и вяло ведет взглядом к разлинеенной стене в зеркале, прикрывая глаза. Костяшки алеют, когда он тяжело ударяет по сырому кафелю и ту же осекается, внутри щиплют невысказанные чувства презрения.
Силы словно выкачаны из тела, они покидают его с каждым неуклюжим движением, покуда он плетётся обратно в комнату. Смятые и испачканные простыни въедаются во взгляд: мужчина порывается их выкинуть, но только выдавливает тяжелый вздох безысходности. Белый котенок вьётся в его ногах осторожно, проскальзывает; он, как мягкий комок счастья, одаривает голодным «мяу» и тычется мордой в голень.
Она, как маленькая принцесса в заточении, зарывшись в тёплый плед, сопит на диване, слабо прижимая ручонки к груди. Нёвиллет накрывает её худое тело ладонью, и горестный вздох непроизвольно срывается с губ: он хочет подарить ей счастья, но только порождает в груди ребёнка беспокойство — безответственно ведь, правда?
— Прости, принцесса… — поцелуй, оставленный на макушке, слишком трепетный: он не хочет прерывать идиллию её сна. Да, сон. Лучше бы все так и было. — Мне слишком поздно жалеть, — мягкое касание к её волнистым локонам дарит покой, и Нёвиллет беспокойно озирается: кажется, будто мимолетное счастье вырвут из рук.
Молчание пережёвывает заживо; аппетит и вовсе исчез, смотреть на еду неприятно, даже тошнотворно — выворачивает наизнанку. После алкоголя трещит по швам голова, и Нёвиллет грузно опускается в обитое мягкое кресло, поглядывая на сонного ребенка — его маленькое чудо, его большая ответственность. Вопросы, на которые не получить ответ, терзают его невыносимо: будь сейчас он одинок, на какой путь свернула его судьба? Какой шаг избрало бы сердце и сознание — это вечное противостояние желаний? Быть может, он давно бы угодил в ловчие сети препаратов, тянущихся по крови нитью, или — любви, играясь с её игольчатым остриём. В большом городе легко заблудиться и сбиться с пути.
Минуты утекают мучительно, слабо, и он ощущает, как мягкая ладонь ощупывает его, холодную и большую, девочка сонно сквозит взглядом куда-то мимо.
— Я разбудил тебя, принцесса? — она мотает головой и жмётся к нему крепко, точно пытается уберечь и согреть промерзшее тревогами сердце, что спрятано глубоко, в клетке ребер. — Всё хорошо… — успокаивает он её теплыми поглаживаниями, но она противится, ему, видимо, оно нужнее. — Ну вот что с тобой делать… Ты вчера испугалась? — тягостное молчание прожигает грудь, она не поднимает глаз и в безволии тянется по его руке, приобнимает. — Всё хорошо, Фурина, — но лгал. — Всё в порядке.
В горле ком, и от вида еды всё ещё тошнотворно — она ковыряется так же без настроения, угнетённая вчерашними кошмарами, и о них молчит, переваривает. Белоснежный кот бесследно исчез ещё давно, и пролегающая тишина теперь томит рассудок, в котором нещадно запекается кровь. Хочется глотнуть воздуха, крепкого и запыленного машинным дымом, тяжелого до частиц в легких и до кашля, быть может, чтобы вывести из организма проклятие прошлой ночи, которое токсином расползлась по сосудам. А она продолжает пристально глазеть на него, на искусанную страстью шею, на которой синеют отпечатки зубов, как обдёртый ошейник на ручной собаке.
Мёрзлый воздух царапает лёгкие колкостью и отчего-то выкручивает, но это противно-мерзкое чувство ободряет. В туманном утре меркнет блеклый изгиб огня — он подносит зажигалку к кончику сигареты и тягостно вдыхает едкие частицы собственной зависимости, но она успокаивает. Изжёванный фильтр горьковатым следом остаётся на губах, и в действиях этих он ищет облегчение, но теряется сам: мысли, сгущенные туманной корочкой, липко облепляют сознание. Нёвиллет садится на корточки: ноги ломит и зудит в пояснице — и протягивает руки свозь тонкие перила, взглядом замирает на безбрежном утреннем сне, но смотрит точно в никуда. Пропащий мир и воздух такой же, ещё тяжёлый — он сжимает лёгкие до слабого удушья, и взгляд расплывается, подступает тошнота.
Дыхание учащённое и судорожное, и безбрежный океан тумана теперь — плотная дымка мрака так, что не видно собственных рук. Воздуха катастрофически не хватает, и он глотает его урывками, стараясь прийти в чувство — это скачет резко давление, точно запёкшаяся кровь сдавливает сосуды. И так несколько минут, пока не отпускает до конца — на холодных перилах немеют руки, и согнутые в коленях ноги теперь болезненно ноют, когда он делает шаг насилу. Балкон слишком тесен, впрочем, как и весь этот спектакль на огромной сцена мира.
Телефон разрывается от звонка: теперь арендодатель — сроки оплаты за следующий месяц поджимают, наверное, в попытке сбежать от всего он потерял срок непокорным дням. На содранном календаре четвёртое число — старуха — он привык называть её так — всегда просит к третьим числам о встрече лично. В уведомлениях мелькает непрочитанное сообщение от неизвестного номера: рука тянется удалить, но пальцы замирают перед заветной кнопкой. Там он — изодранный развратом и раскрепощенный афродизиаком, он — исцелованный и раскрытый, от этого подкрадывается тошнота. Нёвиллет крепко сжимает телефон и гасит, опасаясь взглянуть вновь. Мысли постепенно перетекают в иное русло: оставлять снова ребёнка не хочется, брать с собой рискованно: он не знает, кто и где может охотиться за его головой, и приходится бросать её за запертыми дверьми.
— Ты все слышала, принцесса? — она поглядывает за ним из-за дверного проёма, пальцами крепко вцепившись в наличник. На детском лице прослеживается недовольство вперемешку со страхом: поджатые тонкие губы пытаются выдавить слово, но она глотает его обратно, отводя взгляд. — Мне нужно ненадолго отойти, хорошо? Обещаю, не так, как в прошлый раз, — но он говорит это слишком часто, и каждый раз она безоговорочно верит.
Одежда натягивается с трудом, и тёплый свитер скрывает искусанную кожу шеи — его собачий ошейник — греет промёрзшую душу. Он оставляет на её макушке слабый поцелуй и натягивает пальто, почему-то непроизвольно именно его, только запах давно исчез. В кармане всё еще ценный носитель, вот только сможет ли мужчина сейчас так легко расстаться с ним, когда информация о нём на его ладони — и когда только этот дьявол успел заснять мерзостное видео? Впрочем, на волнующие вопросы ответов меньше всего, их стоит пережевать и выплюнуть, забыть, но…
Чёрт.
Разжиженное солнце продирается сквозь липкую паутину тумана — он скоро должен рассеяться — холодный дождь всё ещё накрапывает и стучит по ткани плечей, мелодично отбивая ритм. Пасмурная погода только нагоняет тоску: до кучи собранные тучи нависают пологим куполом над поблёкшими домами. Район старый и неприметный: по линии тянутся трёхэтажные кирпичные домишки, перекрытые сухими ветвями, и здесь безлюдней, как-то даже спокойней. В позднее утро все обычно разъезжаются, и бродить могут только старшеклассники или некоторые пропитые умалишенные, впрочем, больше своеобразные.
Параллельно идущие друг другу переулки сужаются и расширяются, плетут собственную нить повествования по истории, как яркий архитектурный беспредел; ему — на проспект Хайтс. Шаг за шагом кирпичи меняют оттенки: бурый, бордовый, бежевый — на стенах размазаны надписи баллончиком, исписанные точно кровью. Тонкий переход увит железными трубами и укрыт проржавевшими пластинами, дом реконструируют не первый год, как будто пожизненно, и с холодных улочек разит беспредельным страхом. Бетонные арки огибают узкие переулки — за ними безызвестность, быть может, криминальный сбыт наркотиков: Браунсвилл через длинную авеню Краун-Хайтс.
Истёртые пешеходные переходы, как прорезь дорожного полотна, как пенная волна, зыблемо утягивающая каждый неуклюжий шаг — он концентрирует на них внимание, но глаза болезненно ноют от напряжения. Здесь гораздо многолюднее: взрослые и подростки гуляют по парку, исполосованным всевозможными насаждениями и тропками — они обычно встречаются у Мемориальной Арки на Гранд-Арми-Плаза. Старуха не заставляет долго ждать.
— Доброе утро, мадам, — нехотя отзывается он на её приветствие: она немолода, но проворна, да и выглядит прилично. Диалог — заготовленные шаблонные фразы, он слышит её точно сквозь толстую водную гладь: далеко. — Дела? Обычно, ничего нового не происходит, вы знаете. Хочется отдохнуть где-то, но не нахожу времени, — он топчется на месте: холодный ветер пробирает по щиколоткам. Старуха под зонтом; он — мокнет под толстыми каплями, сползающими по серебристым нитям хрусталем. — Мне не холодно, всё в порядке. Возьмите, оплата следующего месяца: ровно пять тысяч шестьсот. Да, принцесса тоже хорошо, спасибо.
— Тебе стоит подыскать женщину, — голос её сухой, немного тонкий и ломкий — он обращает на это внимание. Глаза скашиваются в сторону объятых синяками запястий, на шее болезненно начинают прожигать кожу укусы; внутри — копошатся черви мучительной ночи.
— Да, вы правы, мадам, — натянутая улыбка наползает на лицо и застывает гротескной маской, чудовищно, да, но она ласково тянется к нему и ободряюще замечает:
— Всё будет хорошо, — женщины более чувствительны. — Не сразу, но будет.
— Спасибо вам, — короткий диалог заканчивается, не успев начаться, и силуэт её отдаляется в очертаниях Арки в туманном утре.
Надолго он не задерживается: колкий воздух уже раздирает лёгкие, а дома остаётся в одиночестве ребенок — ей необходимо внимание. Мысли накатывают судорожно, и в голове вертятся они, нерадивые, которые поглощают без остатка, вызывают тревожность. Косые взгляды точно пронзают глотку острием или царапают бритвенным лезвием: голос звучит только хрипучее, словно перетёрты связки, изорваны. Ему уже кажется припаркованный автомобиль на обочине, похожий на его — воспоминания оставляют на памяти жгучее клеймо перипетий, в горле заседают шершавым комом.
Нёвиллет сглатывает с трудом: глотку цепляет судорогой и взгляд кружит по переулкам — трубы, железобетонные плиты и креплённый переход, откуда веет сыростью и мраком. Он замирает перед тёмным коридором, сырым и склизким, ему кажется — внутри расплываются очертания знакомого силуэта, или так разыгрывает его память? Увиденное парализует: кончики пальцев нервно подрагивают и сердце раздирает грудь глухими ударами — мужчина пытается отшатнуться, но цепкий неожиданный хват из ниоткуда утягивает его вглубь.
Острые лопатки прижимаются к промёрзлым каменным стенам перехода, в котором мигает тускло единственная лампа и плетутся трубчатые конструкции. Слабое дыхание окутывает его шею точно тягостном шарфом — ошейником — и он ощущает мурашки страха, расходящиеся по телу. Снова это кровожадное безумие хищника, снова этот вульгарный запах дорогого парфюма, снова этот человек, что оголяет шею и очерчивает носом укусы. Не пошевелиться: руки зажаты над головой его крепким хватом, между ног — колено, провоцирующе скользящее по паху.
— Скучаешь по этим ощущениям? — оскал его невиден в потемках, только ощутим легким прикосновением к шее поцелуем. — Нёвиллет, — он молчит, точно прокусанный язык кровоточит. — Боишься? — смешок вдавливается в лёгкие.
— Что вам нужно… — по горлу скребёт терпкость, сводит. — Оставьте меня в покое…
— Зачем? — он тянется к его губам и оставляет поцелуй по нижнему краю: дразнит. — Мне нравится наша игра. И вчера, и сегодня. Ты видел мой подарок — видео? — резко выдернутая ладонь перехватывается им прямо возле челюсти, в паре дюймов. — Даже так, ха, — сухой смешок продирается сквозь содранный с губ болезненный стон: Ризли заламывает руку за спину. Давление его тела, и мужчина уже и опускает на колени, пережимая сильнее запястье, где по каемке расплываются вчерашние следы. — Нравится страдать? Мы ведь начинали на хорошей ноте, Нёвиллет.
— Блять, — содрано выдыхает мужчина, мирясь с ломкими ощущениями, что тянутся по хребту до поясницы. — Что. Вам. Нужно, — членораздельно хрипит он, лбом упираясь в промёрзлый асфальт. Тусклый свет одинокой лампы даже не распыляется здесь, и глаза его постепенно привыкают к кромешной тьме, в которой различимо проступают острые каблуки бледно-лилового цвета.
Невысокого роста девушка — он видит только слабые отблески её тени — приближается к нему походкой от бедра по невидимой оси — горизонтальной линии. На неровностях асфальтированной поверхности слишком самоуверенно — шпильки впиваются в каменные каемки — и замирает в нескольких шагах от тусклой лампы.
— Он? — голос самоуверенный и ядовитый, точно змеиные клыки впиваются в глотку. — Неприметная добыча, — она вьётся возле него, как красное пламя зажигалки перед носом — девушка опаляет кончик сигареты и колкие пары дыма выдыхает на его лицо. — Сколько тебе предложили? — яд впивается в лёгкие непонятными иглами, горьковатый, определённо по её вкусу.
С легким нажимом Первый изламывает руку: его цепкий хват точно оставляет на кости трещины, сухие и неровные. Ироничный смех достигает притупившегося слуха, и напряжённое тело сводит судорогой — осевшие воспоминания прошлой ночи всплывают пенной волной, его передёргивает, выворачивает. Шёпот мужчины граничит с приказом, твердым и настойчивым, и тело как будто податливо отзывается на этот будоражащий холодом голос:
— Лучше не испытывать судьбу. Особенно рядом с ней.
— Я не давала команду «голос», — властный тон окутывает наледями горло: Нёвиллет судорожно сглатывает и пытается разглядеть в потемках тесного переулка её. Но ощущает только бесцеремонное прикосновение к нижнему веку, поглаживание. — А глазки-то необычные, больные. На черном рынке не окупят убытки. Мне повторить вопрос? — ногтем вдавливает под глазное яблоко до слабой боли. — Или мне выдрать оба?
— Полегче, — отгораживает её мужчина, но тут же замолкает под острым взглядом: Нёвиллет ощущает это давление нутром, ещё более пронзительное и невыносимое.
— Двадцать, — тягостно скребут по горлу эти слова, и он отчётливо ощущает, как страх подбирается все выше к сочленению челюсти — она ведет пальцем аккуратно, царапает с желанием оставить рубцовые глубокие следы. — Договор с Crips.
— Умница, — хитрая улыбка растягивает приглушенного цвета губы и он наконец взирает на неё исподлобья: заплетенные ветвисто тёмные волосы сползают по плечу, глаза отливают берёстово-красным. — С остальным я разберусь, — на фильтре остаются следы матовой помады, и она вдыхает едкий жжённый вкус сигареты, который расходится по лёгким расслабляюще, он уверен.
Её острые шаги быстро смолкают в переходе, и мягкий дневной свет рассеивает тень утончённой фигуры в элегантном костюме. Расслабленный выдох вырывается из груди Нёвиллета, и он безвольно прикасается лбом к мёрзлому асфальту, покрываясь испариной — выносить это давление кровожадного взгляда нестерпимо.
— Кровь стынет, ха, — он сжимает руку до больного хруста и скованного стона, который сдергивается с губ. — Сексуальная женщина, да? Хотел бы разок переспать с ней.
— Ублюдок, отпусти уже, — сипло наседает Нёвиллет, пытаясь вырваться из цепкого хвата, но ощущает — пальцы сжимают копну серебристых нитей на голове и раздирают. Взгляд цепляется за слабый свет вдали, точно разбрызганные кистью пятна на полу скользят и переливаются, и голова вновь опускается безвольно.
— Я не удовлетворен тобой сполна, — брошенные словечки вырезают на сердце рваные раны, и Нёвиллет рвётся из острых когтей хищника, который оплетает его шею. Дыхание рьяное отпечатывается на затылке, и Ризли определённо наслаждается этим сладостным мигом превосходства. — Нёвиллет, ты знал, насколько развратен подо мной? Стонущий, слабый, похотливый.
— Заткнись, блять, — подавленная злость всплывает тяжёлым дыханием, дрожью — изломленная рука болезненно зудит, точно вывернутая.
— Нё-вил-лет, — зовёт над самым ухом соблазнительно, но от этого выворачивает до тошноты. — Каждый твой шаг известен мне, не забывай это. Ты не сбежишь, сколько бы ни старался.
Холодный пот прошибает спину; сильная отдышка раздирает лёгкие, и от бессилия подкашиваются ноги. Мужчина ногтями впивается в побеленные стены сырого перехода и болезненно сдирает, пытаясь прийти в чувство, — внутри скручивает от необузданного страха. Блуждающие мысли игольчато пронзают сознание, и он теряет координацию при каждом шаге, скользя по плетённым трубам реконструированного перехода. Насладившись неразделённой трапезой, тень Ризли скрылась в полумраке тесного переулка, и сейчас мужчина прижимается к побеленным стенам спиной и сползает, вплетаясь пальцами в серебристую россыпь нитей. Подавленная злость мешается с необузданной слабостью, и он проглатывает это, как редкостный ком, который до бездушья оплетает шею стальными цепями — кожаным ошейником.
Дождь хлещет всю дорогу по плечам, и намокшая верхняя одежда тяжело опадает на вешалку по приходе — сырость впивается в нос, еще — слабый запах его парфюма; тошно. Воспоминания прошлой ночи всплывают на поверхность каёмки сознания, и Нёвиллет спешно стягивает ладонь с ворота плаща, массируя переносицу.
— Забудь, это провокация, — но афродизиак ещё не выветрился до конца.
Холодная вода смывает дождевую, ещё — усталость. Маленькая принцесса топчется в ожидании у порога — он замечает её периферическим зрением, но поднять взгляд и коснуться страшно, точно следы его похотливых желаний запятнают честь этого ребёнка. Решительно Фурина подходит к нему и тянет за сбитые одежды, слабо и стыдливо, точно в попытке что-то рассказать, но от тяжелого взгляда из-под грузно опущенных бровей отшатывается назад. Испуганная вчерашним, он уверен, она ещё не может справиться с нововведениями в его поведении.
Перед ней он на коленях: крепко прижимает худое тело к груди и вслушивается в её боязливые всхлипы, мягко поглаживая по скрюченной спине. Дает волю эмоциям, которые вгрызаются в её ослабленную душу, и крючковатыми пальцами все же пятнает её бесчестием — ему так кажется, и от этого противного. Неведанное удушение сковывает лёгкие: дышать тяжело — и Нёвиллет судорожно сдерживает кашель, который дерёт горло, застоявшаяся кровь капает на сердце точёной сосулькой.
— Прости, принцесса, — слабо шепчет он, и сиплый голос прожигает горло. Она не тянется к нему с объятиями — пытается пересилить себя, но хватается за плетения его одежды и судорожно всхлипывает. — Ничего, ты не должна держать внутри слёзы. Тебе ведь грустно. Всё хорошо. — но он говорит это каждый раз. И она безоговорочно верит. — Я никогда не брошу тебя.
Стрелка часов склоняется к вечере — уже половина седьмого, и сегодня он старается привнести особую атмосферу в трапезу. Выключен свет, и только трепещущие огни старой лампады рваными бликами падают на стол. Принцесса удобно пристраивается на его коленях, и ладонями обвивает скрюченное тело, чтобы согреться — сквозь приоткрытую форточку просачивается прохладный воздух, колыша огненный свет. Запечённые макароны в порошковой сырной смеси ласкают приятным ароматом лёгкие — он знает, это блюдо она съест до последней крошки, иначе проступающие сквозь футболку ребра будут давить на его совесть. Нёвиллет ловит её жадный взгляд на тарелке и придвигает ближе: вилка впивается в теплую сырную консистенцию, которая липко тянется и накручивается на железные зубцы.
— Приятного аппетита, — мягкое касание накрученных локонов и она, как смирная овечка, пялится на его прикрытое горло и как будто вскользь. Но он ощущает этот тяжелый и пронизывающий взгляд, и только прикрывает её глаза пальцами, перекрывает свет лампады. — Принцесса, — от неё ничего не скроется.
Вечер плавно перетекает в ночь: стрелка часов неумолимо тянется к выровненной вертикали по делениям циферблата, отсчитывая секунды крошечной жизни. Половину жизни человек проводит во сне, в иллюзиях и грёзах фантазии, но так сладко наблюдать за беззащитным комочком, свернувшимся на смятых простынях кровати, за стиснутой в объятиях мягкой игрушки. Её мраморные глазенки остро взирают на него и безобразная улыбка, пугающая до дрожи, впивается острыми клыками. Нёвиллет нежно проводит по волнистым волосам Фурины и оставляет невесомый поцелуй на кончике носа — она сопит, видно, спит крепко. Вязкое чувство опутывает его грудную клетку, вплетается меж ребер, завязывая тягучую нить любви бантом. Но он ощущает, донимает что-то ещё.
Зажжённый конец сигареты возгорается рыжеватым пламенем, как светлячок, что просыпается во тьме, и липковатый дым рыхлит горло и лёгкие до судорожного кашля. Однажды доведёт, и он осознаёт это, но тянет в рот фильтр и делает затяжку — пытается заглушить тревожные мысли, но они наползают вновь, как бедствие, постигшее его безрадостное настоящее. Оно, впрочем, никогда не отзывалось приятными нотами, и расстроенный рояль каждый отрезок этой никчёмной жизни исполнял какофонию, пылкую и враждебную. Взглядом он метается по тонким переулкам малоэтажных зданий, где вытянутые окна отзываются неярким светом ламп и танцуют за зашторенными стеклами тени. По улочкам тянется компания русскоговорящих, их здесь достаточно, горячо и твердо доказывая что-то — быть может, и кажется, что грубый акцент. Быть может, так и есть.
Сторонние размышления постепенно заполняют голову бредовыми идеями, совсем непонятными, и проблемы вытесняются на задний план. Единственный выбор — не единственный исход. Последняя затяжка — и он крепко впивается в перила витиеватого балкона, точно боясь оступиться и сделать шаг назад — быть может, там пропасть. Быть может, так и есть.
Ломкие простыни утягивают его тело в явь кошмаров — развратных удовольствий, которыми он оплетен весь ебучий день до мерзостной тошноты, что подступает до корня языка, и хочется сплюнуть. Глаза слипаются невыносимо, усталость сковывает по рукам и ногам, и Нёвиллет зарывается в отдающие свежим порошком простыни, вдыхает — оказывается, его остаточный аромат парфюма. Он испятнал тело плешинами, исполосовал когтистыми шрамами, точно очерствелое и голодное зверье — безнравственное падение, да, в пропасть. Закостенелый запах принадлежности — туго затянутый ошейник — и тело подчиняется слепому — болезненному — удовольствию, мерзкому, ненасытному — быть может, отвратно-приятному. Быть может, так и есть.
Мужчина вжимается в кровать — чуть легкий скрип и липко сорванный вздох — он уверен, афродизиак полощет кровь и покрывает сосуды тёртыми ранами: разгорячённая плоть податливо отзывается. Ладонь несмело скользит по впалому животу — его отпечатки повсюду — и в рёбрах застревает судорожный стон, губы, прикусанные болезненно, саднят и теряется замыленный взгляд в глубинах душераздирающих воспоминаний — его жадных объятий. Он падает в пропасть глубокую, определённо, потому как больше не замечает света в глухой комнате, в душной — в ней он без кислорода задыхается, пальцами оплетая головку члена. Быть может, это неправильно. Быть может, так и не есть.
Блять.
Зажатый тисками подушки стон срывается с выжженных недавними поцелуями губ — обожжённое сумбурными эмоциями чувство плетётся витиеватой верёвкой по телу, иголкой выделывает шов в просветах сосудов. Расплывчатые тени пляшут перед взглядом — это одурманенный красками рассудок мутнеет: в этой тесной коробке комнаты больше никого нет — только он, его чёртов парфюм, что истирает тело в изнеможении. Кружит голову, и движения набирают темп по стволу, венозные линии которого затяжно вьются — кровь приливает. А он спешен, нетерпелив: ощущения колко захватывают грудь пульсацией, учащённым дыханием — судорожным, сиплым стоном, что обжигает губы. Пальцы плетутся по стволу члена поступательно — верх-вниз — и он пытается выловить хотя бы единственную разумную мысль из тьмы сознания, но там пустота, жалкая такая, как и он сам.
Вязкая сперма, следы безрассудного прелюбодеяния, она пачкает ладонь и смятую простынь; отступает сладкая дымка грёз, и воспоминания заполняют изодранную пустоту. Кажется, будто задыхается — нет, это на самом деле — от отвращения и мерзостного ощущения — нет, приятного, — которое расползается разжиженной консистенцией по организму. Тело податливо отзывается на прикосновение, совсем неощутимое к кончикам губ, где выжженное клеймо поцелуев саднит, и Нёвиллет резко одёргивает ладонь — мысли продолжают наползать, противные и тошнотворные. Последствия афродизиака, он уверен, держатся до двух дней, — нет, это инициатива, — пока не процедит кровь все бесформенные капли похоти, не выведет до конца. Отвратно — и тебе понравилось — безрассудно — признайся — до горького безвкусия на кончике языка — ты помешан.
Заткнитесь.
Из-под крана вытекает заледенелая вода — подрагивающие кончики пальцев скользят по ладони в попытке смыть иссохшую грязь, кажется, навечно она покрывает запятнанные руки — кажется, навсегда. Взглядом он следит за вымученным отражением, которое повторяет изгибы мимики: кончики губ подрагивают и тянутся вниз, из-под опущенных бровей скользит кошачий зрачок узкой линией, вдавленный и выцветший, как потухшая лампада на столе кухни. Нёвиллет грузно падает в кресло и цепко хватается ногтями за обитые подлокотники — грудь сцеживает утихшие чувства. За мутным и тонким стеклом мерцают светлячки чужих окон, как слабые звёзды, они практически не падают на плетения тротуарных плит, только расплываются где-то далеко. Вязко слипаются веки, и накатившая усталость вдавливает тело в кресло, вжимает, как он его в кровать и, — блять, — просто заткнитесь. Нёвиллет готов молить бесконечно, но сон неотступно пробирается в крой сознания, пока не поглощает его тревогу беспросветным кошмаром сновидений.
Неправда.
В груди комкано-спутанно разрастается нечто, ему сложно дать точное определение этому неосознанному чувству, но пальцы непроизвольно — правда ведь? — в списке сообщений отыскивают давно утерянное, забытое, потому что его хочется — или нет? — никогда более не видеть. Потому что, быть может, это вовсе не было ошибкой, а злосчастной судьбой? В контактах последние вызовы — его номер сверху, и пальцы набирают — гудки продолжительные и долгие, и Нёвиллет напряжённо выдыхает. Люди теряют друг друга в потоке хаоса, в потоке жизни — а он его средь бесконечных автоответчиков, среди сумасбродных перипетий, среди…
В настоящее время абонент не может ответить на Ваш звонок. Пожалуйста, оставьте сообщение после сигнала.
***
Грязное утреннее солнце продирается сквозь стекла и оставляет продольные полосы от жалюзи: на полу плескаются золотистые солнечные зайчики. Неприятно впивается в ногу белоснежный котёнок, голодно скуля, а чуть поодаль тщательно исследует его изодранное тело Фурина, кутаясь в объятиях тонких рук. Затасканная игрушка пронзает его стеклянными бусинами глаз, и втроем они опускаются на него тяжёлым грузом ответственности — последний до крайности. Усталость накрапывает с неслышным биением сердца, грудь вздымается медленно и лениво — отрывать с кресла тело непосильно, и он смотрит в никуда, на потолок, из-под тяжёлых век. — Принцесса? — голос надрывный и невнятный, точно натянутая струна — сорвётся. — Хочешь сходить куда-нибудь? — ему необходимо остудить голову. Она смотрит на него внимательным взглядом и задумчиво переводит взгляд на пальцы — как будто высчитывает, но на деле изображает. — Парк? Или площадка? М-м-м? Хочешь на каток? Ты в этом уверена? — мягкий кивок и пустой взгляд, он всегда страшится этой голубизны, что впитывается в душу. Наспех сбившийся шарф перламутрового цвета, туго перевязанный на тонкой шее, и лёгкая вязаная шапочка — она, как крошечное создание сказок, топчется рядом с ним в ожидании такси, крепко пережимая ладонь. Холодная и такая маленькая, а пальцы вплетаются меж его шершавых и истёртых, изломанных и запятнанных. Она наблюдает за всем сквозь тонкую прослойку внимания: оно рассеянное, путанное — и делает неуклюжие движения, когда мимо проезжает чудовищно рычащий механизм, обтянутый серебристой чешуей. Когда мимо ступают люди — жмётся и оборачивается им вслед, точно изучает повадки — они, ну, такие необычные, да. Ободряющее касание проходит по макушке, и голубые глазёнки дёргано скачут по его тяжёлой улыбке — фальшивой и ломкой. Хочется потянуться, растянуть эти опущенные уголки, но рука сама собой сжимается на груди — рванное дыхание срывается, когда гулко тормозит рядом с ними такси. В тисках транспорта она ощущает себя потерянно — изгоем — утробное рычание зверя впивается колкостью в уши, и она судорожно пытается ручонками укрыться — но он накрывает её быстрее, объятиями — ладонями. — Всё хорошо, я с тобой, — скорее, монолог, но она внимательно наблюдает за движением губ. — Не беспокойся. Тёплые прикосновения расходятся мурашками — несвободно, но будто бы уютно — и она вжимается в грудь, ощущая изнеженное биение сердца за слоями одежды — пульсирует, жаждет чего-то или ждёт. Фурина поднимает взгляд и цепляется за сведённый в напряжении подбородок: хочется разгладить, — пальцы тянутся к изгибу заботливо и нежно. Встречаются взгляды — она не отводит — почему-то вдвоём какие-то неправильные, отличные, но, может, поэтому бисер их судьбы сплетает крепкий браслет. Глаза его, штампованные износом, выцветшие и лишенные горсти эмоций, безжизненные, да, и она подмечает каждую деталь. — Грустно, — искривленная улыбка — натянутые концы губ, она вновь замолкает и тоскливо озирается сквозь пелену стекла. — Тебе, да? Грустно, — повторяет. — Принцесса… — каждое слово отзывается в груди животрепещущим мотыльком. — Знаешь, я люблю тебя. Ты — чудо, — палец цепляет курносый нос, и он оставляет отпечаток на точке меж бровей.***
Лёгкая музыка ветвится из граммофонов, они, старой росписи, хранятся в каких-то музеях и здесь, выставленные на публику; волнистая, она растекается по ветвям золотистой гирляндой, оплетает высохшую кору могучих дубов нитью лент. Они, цветные и красные, приверженцы Рождественского чуда — раннего, но греет; они, свёрнутые бантиком, медленно качаются под дуновением морозного зноя обрезанными концами, блестят. Людская молва ходит от человека к человеку — перескакивает, срывается с губ шёпотом — ей кажется, что осуждают её, и она льнёт к его телу покорным белоснежным песцом: на ней пушистая шубка. Скованный смешок тянет уголок губ вверх, он обвивает её крохотную ладонь и бархатную, точно шёлковая лента средь выцветших красок осени, и мягко цепляет за пальцы, перебирает. Ещё сравнительно небольшие, и она сама похожа на крохотный комок, который хочется сберечь — они совсем не про тебя, слышишь? они про чужого, другого, иного — и он обнимает её крепко, точно пытается облить теплом счастье её томное сердце. Они вдвоем такие отличные — смотрят друг другу в искривленные глаза: её тоже необычные, как две капли воды, а его — кошачьи — и не отводят взгляд; секунды тянутся медленно, и стрелка скользит по циферблату размеренно, как гладь понурого спокойствия в груди. Легкий мотив напетой мелодии слышится рядом — в кафетерии между столиков ходит молодая официантка, и он внимает каждому её порхающему движению и натянутой улыбки клиенту — быть может, ненастоящей, — она вырастает перед ним, подобно благоухающему бутону розы; аромат парфюма дурманит. — Вам что-то подсказать, мистер? Предложить список согревающих напитков? — глазёнки глубокие, черные — он заглядывается. По каемке воспоминаний проходят подтёки слов: «Тебе стоит подыскать женщину», и Нёвиллет резко вырывает себя из мыслей и скованно опускает взгляд. — Откажетесь? Хорошо, заглядывайте к нам ещё, — но теперь он не слышит собственных слов. Туго завязанные шнурки коньков оплетают ногу искусным бантом, немеют конечности, но всё это воображение, глубокое и сладострастное, да, фантазия, корёженная, — и Фурина ступает заточенным лезвием конька по искатанным линиям ледяного полотна. Оно тонкое и хрупкое, как и вся её жизнь, и она исчерчивает совсем тонкие пути, витиеватые дорожки на этой скользкой поверхности судьбы — пересекается с иными и оными, пока он ведёт её по этой тропе залитого стадиона. Ей нравится вдыхать колкий морозец, здесь особенно, людское существование — игнорировать, не концентрироваться на деталях — не замечать, ощущать только свободу за рамками душной квартиры. Только Нёвиллет чувствует, как хищный взгляд скользит по спине до мурашек, колких и тревожных; расползается и разрастается в груди страх — глазами он задерживается в толпе невидимых людей, и только силуэт выделяется знакомый: чёрный плащ нараспашку и огибающая и очерчивающая горло водолазка. Только это напоминает иллюзию, и кошмар исчезает с морганием, да, безудержный кошмар, въедливый в легкие до судорожного вздоха, хриплого и такого боязного. Да, кажется, просто мало спит. Пальцы разжимаются на руке — и отчётливо холод окутывает грубую кожу ладони. Мужчина замечает её отсутствие только когда отступает тревожная накипь мыслей, когда рассеянный взгляд уже пытается выцепить её тонкую фигуру из толпы, но теряет — язык прикусан позвать. Лезвие коньков скользит по накатанной сквозь спины и витиеватые движения людей, без неё разъедает страх, без неё мир сужается до крохотной точки одночасья — одиночества, точно легкие теряют кислород, наверное, паника. Нёвиллет находит её близ бортов, забившейся средь незнакомых силуэтов, её лёгкость исчезла, потерялась, растаяла — она, как сжавшийся меховой клубок, страшась, взирает на безликих индивидов, потому что они кляксы, пятна. Всего ничего, но холод сжирает до костей, ломко, и она плетётся за ним в тепло одеяла, что выделяют на стойке регистрации — время утекает, они не спешат, и оплаченное, оно, прогорает подобно спичке, зажжённой в темную ночь. Постепенно утихает дрожь её крохотного сердца, и ручонка касается слабо его удручённой улыбки в попытке растянуть концы — улыбка, натянутая и выдавленная, облазит. Его не покидает смутное сомнение, что взгляды устремлены к его спине, что острое дыхание врезается в лопатки весом — он просто животное на прицеле. На ходу вызывает такси — на Манхэттене легко словить пробку — и гудящие сирены улицы взывают к небесам. В парке громогласный рев стихает, и разительно отличается тишина, потому что у дороги она гудящая и бессмертная — принцесса тоскливо озирается на обратный путь, выложенный кирпичной кладкой. А прожорливые взгляды продолжают наступать на пятки — выслеживают, и крючковатые пальцы рук тянутся к его шее, до хрипа пережимая. Нёвиллет пытается скрыться, но безрезультатно, — затеряться средь безликой толпы, но страх пожирает быстрее, Фурина застывает на месте и мотает головой в нежелании ступать дальше. Прицел — осечка, но пуля тревоги цепляет его ребро до судорожного вздоха — он опускается подле неё на колени и успокаивает: — Я с тобой, всё будет хорошо. — но капризы взыгрывают — нет, это её беспощадный страх. — Пойдем менее многолюдной улицей, да? — и она соглашается кивком. Только людей здесь и правда не было, точно очищенные тротуары улочки, как ковровая дорожка, предназначены для них одних; пути сходятся в единой точке. Напряжённый, он вглядывается в лазурь горизонта, озирается на пустынные проёмы высоких зданий, точно ищет лазейку, где можно протиснуться и куда сбежать. Собственные шаги становятся тяжёлыми и неподъёмными, и нога застывает над бездной плетённой тротуарной плитки — холодный пот проступает под одеждой. Тревога накатывает настолько, что он не воспринимает ничего — только расплывающаяся линия впереди, а сердце бьёт, кажется, будто тонкая нить сознания оторвалась от восприятия: шаги в безызвестность, движения — в никуда. И только ладонь пустеет — в ней больше нет тепла. — Папа! — отдалённо где-то слышится, но он не понимает — прострация увековечивает глубоким шрамом сознание. — Пожалуйста… — а голос осекается. Прицел — выстрел; его грудную клетку пронзает железная пуля и скручивает от жуткой боли, зияет дыра — пустота, и Нёвиллет ощущает, как перехватывает дыхание — руки. Они, заломанные за спину, повязанные хватом, он, склоненный перед ним, — вновь слабое животное, дикое и неприрученное, а тот хочет видеть его своим — до омерзения. Опустошение опоясывает грудь, тревога, слабая и невнятная, отступает перед бездыханным кошмаром: в когтистых лапах хищника она слабо рвётся, и её тяжёлый взгляд полнится сыростью слёз. — Не трожь её, — повелительный тон жесток, и он дёргается телом навстречу — безрезультатно. — Прикрываться ребенком низко. — Хм, правда? — уголок его губ изгибается в ухмылке. — Не знал. — Что вам нужно? — резкий голос срывается с губ, и он отдёргивает себя, сдерживает — руки изломаны за спиной двумя, а впереди он, черт возьми, безвыходно. — На этот раз. — Что мне нужно? — его ладонь цепляет мягкие волны её волос и вплетается пальцами, аккуратно, но она трясётся. — Ты. Разве иное возможно? — Отпустите ребенка, — рвётся сердце из груди, точно прожигает клетку рёбер до расплава, разжижает до сиплого голоса — он кажется беспомощным. Нёвиллет понуро опускает голову в немой мольбе — видеть её, бьющуюся от страха, — невозможно; от безысходности грудь прокалывает лезвием. — Пожалуйста. — Славно, — мягкая усмешка пробирает до дрожи, и он нависает тенью над ним и цепко тянет за кисть ребенка. Шёпот замирает над ухом: — Я буду ждать у себя этим вечером. Иначе, ты прекрасно должен осознавать последствия. Для неё в том числе. Отпустите его. Немедленно, — а глаза косятся на него в усмешке. — Тебе не сбежать, хорошо усвой это. Шаги размеренные и уверенные — на крючке у полиции, мужчина разгуливает по городу, словно увитый сотнями жертв список присуждён другому, словно это часть большого казино — его территории — где руками он вводит в игру новые карты и правила. Где шах — уже мат, где свободная клетка доски — железные копья забора под напряжением, где деления рулетки не имеют выигрышного значения. Нёвиллет прижимает хрупкое тело принцессы к груди и вслушивается: сердце крохотное яростно стискивает рёбра, и она судорожно всхлипывает, цепляясь за серебристую россыпь нитей. И страх, вьющийся подобно лозам, отступает и притупляется, когда объятия оплетают его широкую спину, невольные и эмоциональные, но объятия. Настоящие. — Поехали домой, принцесса… Больше тебя никто не тронет.***
Преддверие ночи бархатистой пеленой перекрывает небо, и загораются крошечные звезды многоэтажных домов, и расцветают красками витрины центральной авеню — он задыхается на этом изрисованном холсте. Людская молва перескакивает от человека к человеку, точно впивается жилистыми шипами в спину, отягощает разум и засоряет: он порывается укрыться — спрятаться, но ступает по раскалённой лаве общества. Одиночество вгрызается в глотку пресловутым стержнем: среди безликой массы он отличается совершенно ничем, не выделяется, может, внешне, но кто замечает под капюшоном серебристую кипу волос и прячущийся кошачий взгляд. Узкие зрачки подтёком скользят по тротуарным плетениям асфальта, пока не впиваются застекленевшие блики, расплывшиеся на дороге — отсвет релейных потоков где-то за мутными волнами рельефа. Прожилки зрачков впиваются в плетения зеркал, металлический отблеск небольшого входа, меблированного ветвистыми деревьями в глиняных горшках и крошечными суккулентами — ввысь уходит стеклянное здание, точно задевают понурые облака, пронизанные серозным мраком. И мягкое золото дорогого «Nordstrom», обитый люксовыми брендами витрин, опадает шершавыми листьями на каменный кафель, рядом витает аромат парфюма, выраженный и пышный букет цветов, въедливый в кровь. В смокинге встречают его охрана — пробраться в здание стоит больших усилий без пропуска, но его даже не задерживают, только провожают косым взглядом и указывают дорогу; о нём сообщили. По циферблату лифта скользят кровавым числа, точно знаменуя исход, и тело — натянутая тетива — сжимается под давлением скорости: фунтовое и искореженное, оно выскабливает судорожное дыхание со сжатых мешковиной легких. Исход — сто двадцать семь — и лифт замирает на этаже, скрежетом раздирая створки железных дверей, как исчерчивает до прожилок его грудь тревожным смирением; исход — существует? Нёвиллет ощущает, как пережимают его руки талию, и он, прижатый к зеркальной поверхности спиной, задыхается от глубокого поцелуя — язык проскальзывает внутрь игриво, поддевает. Втянутое в перипетия сладостного порыва тело покрывается немой дрожью, и пальцы натянуто ползут по смятым рукавам его одежды в попытке оттолкнуть — но дыхание только рьянее, тяжелее, так плетутся их губы. Настойчивость отягощает грудь; жадные поцелуи оттягивают струну тревожности до жалобного скулежа, срываемое хрипом из выжженного горла. Нервно дёргается кадык, когда пальцы оплетают горло в хищническом порыве, когда каёмка губ проходит по подбородку и дыхание, скованное и судорожное, нервными линиями изукрашивает кожу. На его белоснежной, точно фарфоровой, проглядывают прожилки — пульсирующие, венозные сосуды тянутся по исчерченной кривой виска. Прошлые следы сходят отвратно — Нёвиллет предпочитает скрывать увековеченья, но он оставляет поверх старых, поддевает пальцем игриво кончик уха и выдыхает жадно, где коронует тело кровоподтёком укуса: — Ты моя слабость, — слово не поймать, когда оно срывается из жерди ребер; не отловить, когда оно прожигает кончик языка пламенем. Когда скрепляет губы судорожным поцелуем. Бессильно опущенные руки — он уже не сопротивляется страстному порыву, что витиеватым туманом дурманит; что обжигает скреплённое железными скобами страха сердце до расплава, да, меж рёбер нечто плавкое растекается и разжижается, ожогами пятная. Вчерашняя ночь исцарапывает сознание осколками — оно пустеет, багор выскабливает из груди тянущиеся сосуды до кровопотери: она румянцем обагряет кожу — разливается терпкое тепло. — Отпусти… — мольба сквозит жалостью и беспомощностью, пальцы опутывают липко его грудь в попытке оттолкнуть — нащупать, но только холод — его сердце точно заточенный приливами камень; Нёвиллет отступает. Край шероховатого пальца проходит по уголку его губ — ледяной взгляд пронзает до ломкости костей и сведённых судорогой мышц. — Пожалуйста. — Не хочу, — он оттягивает край его губ в иссохшей безвыходностью улыбке. Она порастает отвратительно, как сгнивший росток, но ему по душе — он снедает его жизнь заживо, обкладывая колкими иглами радиус — не шевельнуться, не выбраться, не сбежать более. — Наш диалог закончился на ребенке. Я выполнил свою часть, ты — нет, — шёпот подкрадывается к губам и замирает, что только дыхание просачивается между. — Нёвиллет. Ты не уйдешь. — Что ты хочешь?.. — сорванный вздох — слово — сквозь жадный поцелуй, выжженный клеймом страсти. — Тебя. Неуверенно он ступает за его сведённой спиной: гордая осанка и сложенные руки, — от него тянет превосходством — властью, от которой можно задохнуться, сойти с ума. Вполоборота голова: мягкая усмешка тянется по его губам, из-под густых ресниц взгляд ласкает тело похотливо, точно пожирает, жадно, безукоризненно — Нёвиллет покорно отводит свой, замирает, ощущая, как ступор поглощает грудь. Коченеют конечности от вздоха, что облепляет ухо, от дыхания — ненасытного, судорожного, — которое проходит по изогнутому хрящу россыпью трепета: — Ты хочешь начать прямо здесь? — Делай, что хочешь, — нервный смешок, пронизанный слабостью — Ризли пальцами впивается в челюсть; губами — в его, издевательски и болезненно. Но продолжать бороться бессмысленно — иссякли силы. — Ты скучный, — твёрдый взгляд исподлобья, он приникает к шее — водит кончиком носа и очерчивает изгиб вен губами, пытливо и пылко, до сорванной хриплой ругани. — Расслабься. Болезненно сдёрнуто запястье — ноет, мужчина словно пытается сломить его кисть, до трещин расколоть хрупкие кости, и тянет, грубо, но это его забава; игра. По стенам ползёт глянцевый мрамор антрацита, растекается исчерченными полосами и тянется нитью, извязанной узелками золотой россыпи: где-то вкрапления отливают из-за светильников. Они, — мягким туманном — настенно расположенные, дополняют живой интерьер и отпечатываются на лице неровным слоем — скользят в острых зрачках. Небольшая галерея — длинный коридор — портретные лица провожают их пустым взглядом, кляксами импрессионизма или переплетёнными красками — все оттенки серого. Шаг по плетённому кафелю тускнеет и замирает: не небосклон — за стеклом расцветают краски вселенной и бесконечных огней высотных зданий — дыхание спирает от масштаба; продольные, поперечные и квадратные светлячки окон жилисто плывут во взгляде, и отпечатки поцелуев касаются его шеи. — Несравненная красота, — Ризли губами проходит по пережатому запястью, наблюдает — в сосудах бурлит удовольствие от его рассеянного вида; это забавляет. Впотьмах он тянет сквозь рельефную арку: мягкие отсветы белоснежной ленты подчёркивают фигуры оголённых тел тенью, и напрягают высокие потолки, увитые гроздями ламп, каплевидных, точно выкрашенный Совиньон. До панорамных окон несколько шагов: разделяют только широкий диван, обитый белоснежным велюром, и смежные низенькие столы, стеклянная поверхность которых вмещает отблески золотистых огней неспящего города. Шаг — ещё, рука тянется, но перехватывается — по ней ползут прикосновения; мягкие поцелуи цепляются за пульсирующие на шее артерии, желание прокусить и увить каёмками зубов кожу велика — чтобы навсегда. Голосом хриплым Ризли зовёт его, низким и своевластным, что сдержанный стук сердца теперь отдаёт в ушах пульсацией — учащённо, что кровь полощет горло до ревностного кашля. Тревога облепляет тело — его дыхание скованно плетётся по кадыку и задерживается; взгляд, игривый и холодный, — на выступающем подбородке, и тянется вверх встретиться — ледяные зрачки напротив, и мерзлость застывает кровью на губах, жжётся. Неспешный поцелуй — губы приникают к его вздёрнутым в немой попытке слиться воедино, но инициативы не следует: Нёвиллет, как мертвенная статуя; но от этого игра не угасает в интересе, только раззадоривает — желание подчинить возгорается. Обитый велюром подлокотник вжимается в поясницу, и дыхание облепляет вздёрнутый подбородок Нёвиллета — ниже, ниже, и по плечам сползает ткань тёплого пальто, точно слой защитной плёнки сдирают заточенным лезвием ножа. Мягкий укус — он оттягивает кожу на кадыке и оставляет исчерченность каёмкой — взгляд впивается в его чертову слабость, что истирает тело до слабых конвульсий, быть может, потому что сдерживается. Потому что страшно — нравится? — и Ризли проходит дорожкой поцелуев по его виску, усмешка застывает на губах, читается; в ушах звоном стоит пульсация — его шёпот: — Не сопротивляйся низменным желаниям. Нёвиллет. Очищенная от мыслей голова, в ней точно проползают черви и ковыряют, как яблочную мякоть, только его мозг — до дыр; а он как крыса, загнанная в мышеловку. Перед ним, бесцеремонно рассевшимся на диване, склоняется на коленях, и пальцы судорожно цепляются за ткань, ретироваться — делать хуже, когда взгляд прожигает искореженный позвоночник. Его голос слащавый, тянется точно мёд, и липко соскальзывает в грудь — склеивает сердце до приступа: как будто набегает головокружение, но, холодный сейчас, он выдёргивает его в реальность: — Соси. Крайняя плоть потирается о сведённую челюсть — он направляет её к стиснутым губам, но Нёвиллет выворачивается — точно рыба, путанная на илистом берегу в водорослях. Только он не сплетён ничем, кроме давления — страха, что изжёвывает его самоконтроль, отпечатки зубов на шее ощутимо жгут. Ладонь Ризли грубо хватает челюсть, и боль выворачивает настолько, что, кажется, раздавит, и треснут его кости. Палец скользит до губ и впивается, оттягивает до хриплого, болезненного стона — Нёвиллет в панике хватает за запястье и незаметно дрожит, но это затягивает. — Отпусти, — лезвием приказ режет слух, и судорогой сводит все тело мужчины, пальцы разжимаются непроизвольно, точно кричит инстинкт самосохранения где-то внутри, неощутимо. — Теперь открой рот, высунь язык. Иначе впихну насильно. И не используй зубы, иначе резцом перережу глотку, — ухмылка — гротескной маской, что пугает до стонущего страха в лёгких. — Вот так, молодец. По языку скользит головка члена — до тошноты и немого стона, задерживающегося в горле, потому что скребёт болезненно и рьяно, точно пытается соскоблить слизистую. Нетерпеливо, мужчина толкается глубже — мягкая кожа скользит по внутренней щеке, поддевая и проникая до нехватки кислорода — задыхается. А пальцы хватают за разведённые бёдра в попытке оттолкнуть, но напрасно — непослушно тело, всё безрезультатно, всё… — Будь паинькой, — он отдирает его за кипу волос — россыпь серебристых нитей — давая ему отдышаться судорожно, точно введённый в кровь кислород расползается афродизиаком, но хуже. Потому что не хватает. Одурманенный страстью мужчина впечатывается в губы порывом и урывками, безудержно — его захлёстывает жажда — и тянется языком внутрь, проникает; податливый и подавленный, он легко сплетается с его. Жажда зарывается в лёгкие, закрадывается по кольцам трахеи безудержным кашлем — хрипом сквозь вдавленный поцелуй — ему определённо доставляет удовольствие. Отрываться тяжело, и Ризли пожирает его вновь и вновь в попытке вкусить сладость запретного плода, зревшего где-то на ветке Эдема, по сосудам плетётся безумная страсть, бурлит, поджигает — тело горит. Палец проходит по губам, с которых срывается слабый вздох, отстранённо Нёвиллет скользит взглядом по расстёгнутой рубашке — острым ключицам — и тут же отводит, отворачивается — безрезультатно; член вновь скользит по губам. В этот раз приказа-просьбы не следует, и добровольно-принудительно он открывает его сам, по языку скользит плоть и зарывается глубже. Мужчина ощущает каждую выпирающую пульсирующую вену, складки, что елозят до горла и обратно до тошноты в глотке, потому что тревожит корень языка. Рвотный рефлекс подступает и дерёт гортань, и пальцами Нёвиллет впивается в его бёдра — оттолкнуть, отдёрнуть, — но тот не даёт даже сделать вздоха, проталкивая глубже, рьянее, до горла и судорожного скрежета: зубы непроизвольно сжимаются у основания, очерчивая ободок, и Ризли отдёргивает за собранную россыпь нитей — воздух урывками поступает в грудь, но он накрывает затяжным поцелуем, губы во власти его, а тело в конвульсиях, беспомощно. Отторжение накрывает грудь, хочется рваться, бежать, метаться, но он только бессильно отдыхивается кашлем, крепко пережимает пальцами горло, пробирает по пульсацией крытым венам и укусам, что исчерчивают кожу, и отдёргивает — жжётся. Усмешка рвётся из губ Ризли, и ладонь аккурат скользит по подбородку — глаза в глаза, но Нёвиллет прожигает из-под опущенных бровей. — Ты скот, — шипит он, а в зрачках разгорается огонь сопротивления — рука тянется к основанию, где впечатались линии его зубов, но перехватывается им — в страхе? — и снова поцелуй, только заточенный жадностью. — Отпусти, — мужчина выдёргивает кисть и замирает: усмешка продавливает в его груди дыру. — Отпустить? — шёпот крадётся к уху и обагряет; мурашки разливаются по телу. — Когда ты так возбужден? — носок Ризли цепляется за выступающий бугор на штанах и надавливает до сорванного хриплого стона, как нега, льющаяся в самое сердце. — Тебе нравится. — Иди к чёрту… — но голос сипит, точно сломанный тяжестью самоконтроля, ещё чуть-чуть и стон, неглубокий и какой-то жалкий, но губы мужчины уже втискивают его поцелуем. Носок продавливает, опускается до основания, и Нёвиллет грубо дёргается — судорожный голос всплывает ругательством: — Ублюдок… Нитяные водоросли судьбы, что держат его в этой трясине, постепенно разрываются, и, кажется, будто болезненный поцелуй — последнее, что на память о сегодняшнем дне остается на губах клеймом похоти — его слабости. Мужчина не держит его более и разжимает, отдает ключ от клетки, впрочем он и сам в силах подобрать код — он помнит эту безумную игру, помнит досконально, помнит, что кружит голову, помнит, что, чёрт его дери! В урывочном воздухе, что поступает в лёгкие, он ощущает прилипший его запах, сладковатый и дурманящий до дури, как яд, что разжижает мозговую ткань. В зеркальной поверхности вызванного лифта замирает его отражение, измятое и выдернутое, словно блудно теперь взывающее в лабиринте кошмаров. В холодной поверхности тонут пальцы, и отпечатки облепляют эту тонкую грань реальности и несуществующего — сбежать невозможно, выбраться не получится — его окаймляют только прутья ненастоящей клетки, в которой он запер себя сам. Спина — к отзеркаленной поверхности, где вымысел, где умысел — не разобрать, однако мысли непроизвольно закапываются в растянутые поцелуями, коими он укутал его шею, за губы, которые судорожно выискивали место оставить свой след, пережать ошейником, повязать и привязать. Однако рука тянется до бёдер и притрагивается так невесомо, точно проедает скромность — сейчас, ха? — и пальцы уже легко лепятся на тонкую ткань, странное приятное чувство выцарапывает грудь со сдавленным вздохом, кажется, рвётся. Кажется, жжётся, и он резко отдёргивает ладонь и пережимает пальцы на груди — сердце срывается с жердей рёбер как бешеное, и кровь продолжает приливать вниз издевательски, подкашиваются ноги. Блять. Мерзлый ночной воздух обжигает лицо — щеки — и размывает взгляд, когда он пытается ступить — не оступиться — на край асфальтового покрытия, чтобы поймать такси; в такой час — редкость, ещё с доплатой. Манхэттенская трасса пустует, и только проживают — или прожигают? — жизнь плетённые огоньки чужих окон и витрин круглосуточных магазинов — он покупает бутылку воды, соскребая с кармана помятые купюры и протягивая их заспанному продавцу, и жмётся подобно тронутому бездомному в подворотне, опрокидывая в себя холодную жидкость, откашливаясь. Вода стекает по подбородку и каплями окропляет асфальт — пальцами он скользит по шершавому языку в попытке вычистить рот, но тошнота накатывает быстрее, точно все происходит вновь, и перед глазами его холодная улыбка — его взгляд — мурашки плетутся по телу. Нёвиллет сползает по кирпичной стене старого здания и судорожно выдыхает, зарываясь в ладони — темнота не только снаружи, она расползается внутри, увитая шипами тревог — хочется просто исчезнуть, раствориться в этом смуглом бытие ночи. Ноги подкашиваются у входной двери, и тело безвольно соскальзывает по холодной поверхности у порога — в нос ударяет замшелый запах старых стен. Взгляд расплывается во тьме небольшого коридора, и сырость тянется по кривым линиям ламината прожжённым холодом, потому что, кажется, замирает внутри пульсация по сосудам. Замирает в груди сердце, примороженное к ребрам тревогой, и он зарывается лицом в ладони, судорожно сглатывая до немой хрипотцы, что завязим сдавливает глотку. А в дрожащих пальцах покоятся кошмары — в них картины почему-то оживают и так сипло тянет струна в ушной раковине, точно прорезями проходит по всем косточкам. Хочется сбежать, только выхода нет, и сорванная с крючка рыба может только бессильно биться о дерево пристани, пока не задохнётся — лёгкие скручивает в тонкостенную нить. Он глотает таблетки залпом — раскусывает, потому что сердце невыносимо и скабрёзно ноет, и не хватает до полной картины инфаркта — страшно. Болезненно и смертельно, но мужчина вновь тянет в рот сигарету, выдохнуть с никотиновым дымом накипью присохшие проблемы, как в чайнике, что свистом испускает пар на плите; теперь кофеин. Теперь юнисом, что растворяется в тёмной кружке ароматом молотых зёрен, но это пахнет напиток, горячий, он обжигает губы до покраснений, язык до жжённых волдырей, так кажется, но всё неправда. Просто хочется забыться, хочется — не знает — сбежать, чтобы просто прикрыть ресницами глаза и уйти, ломко добраться до кровати и утонуть в одеялах, изломанных, как и он сам. Просто нет сил бороться. Просто устал. Просто. Будильник трещит отрывисто сквозь слоённую дымку сновидений, и Нёвиллет выныривает из неё, точно погруженный на самое дно — спешно вскакивает с кровати. Поздний вечер следующего дня вдавленно крадётся удручённостью, застоянным воздухом, духотой, которая истирает лёгкие до мелкого порошка, как сыпь сосудов на его шее, на которой в зеркальном царстве вырисовываются следы зубов — он хочет сожрать его целиком. Край пальцев цепляет и поддевает синюшные укусы и водит — в глазах они двоятся и расплываются, подтекают и вновь приобретают строгую форму, как измазанные помадой поцелуи — ярко-синие. И снова трещит будильник — на этот раз звонок, на экране высвечивается знакомый номер Шеврёз, и так нещадно дерёт горло одно только появление, как невыветрившийся кошмар. Но он выключает экран — пропущенный — и далее тишина: она никогда не была настойчивой, надоедливой, она просто была — существовала; теперь потерялась. Глубокий вдох — выдох, тело непосильно опускается на кровать, и в груди пологий скрежет по рёбрам, будто кто-то продирает кости. Почему-то слишком тихо — в груди, снаружи, что слышен только когтистый шаг по ламинату; плетётся Руан. Походкой мягкой ластится к ногам и ведёт его куда-то, но встать тяжело — тело непослушно, и мышцы точно сводит. Сквозь замыленный взгляд продирается на колени кот, зовёт — безрезультатно — за пологом ресниц скрывается зрачковый подтек, и просачивается усталость — накатывает снова, волной. Глаза липко опутывает дрёма, подтаявшая, она заползает в ткань и разжижает до острой боли, точно перерезает нерв и он, ослепший, падает в пропасть тьмы. Утопает в глубоком океане — пузыри воздуха срываются с губ, соскальзывают и растворяются в пенной пучине безвозвратно, и вздохнуть нелегко. Густой мрак облепляет тело невидимыми пальцами, отпечатки — пороховым сгустком — и точно изламывает — продевает нить в ушко иглы и сшивает несглаженные края, как у тряпичной куклы, что безвольно волочится по полу за хозяином. Потрепанный заяц бусинами таращится на него, подползая к шее, за ним тянется белоснежная ручонка, и девочка покорно усаживается на кровать, слаженно переглядываясь с безликой игрушкой. Тело мужчины, издёртое жадными поцелуями, отливает в её пылком взгляде, и Фурина любопытно склоняет голову на бок, неразличимо моргая длинными ресницами. Пальцы загибаются в подсчёте — раз, два, — вроде столько он бессильно зарывается в коконе простыней. Ей казалось, он похож на большую гусеницу голубоватого отлива — возможно, красивая бабочка, только без метаморфоза, потому что не может. Нёвиллет определённо, скукожившись, прячется в стенах душной квартиры, точно опутанный коконом, за плотно плетённой паутинной нитью, откуда сложно вырвать тело. Боится стать бабочкой, боится остаться гусеницей, поэтому замирает в перипетиях бесконечного превращения, чтобы всё оставалось как прежде — не слишком близко, не слишком далеко. Но любая гусеница однажды станет бабочкой. Пронзительный взгляд — долгоиграющий — и Нёвиллет липко продирает глаза, сонно щурясь от линейного света, проникающего в комнату сквозь просвет жалюзи. Неразборчивое бормотание разлепляет губы, и он хрипло подзывает ребёнка: — Принцесса, — она неловко елозит на простынях и подползает — хрусталь её глаз задерживается на искусанной шее: Нёвиллет ощущает этот некомфортный взгляд. — Иди ко мне, — он стаскивает её в объятия и прижимает к груди, вслушиваясь в размеренное дыхание. — Наверное, мне поздно просить прощения, да? — в ответ немая тишина, и только сжаты в кулачки её ладони. — Просто… — сухость горла разъедает, и в ней, как горсть сухого риса, задерживаются слова. — Нет, неважно. Всё будет хорошо, — но вновь пустые обещания. Он отдирает себя с кровати с усилием — тело искореживает голод, и кожа лепится к рёбрам, очерчивая их контур. Время переваливает за одиннадцать — на завтрак бейгель и чай, он заливает хлопья застоянным в холодильнике молоком и протягивает тарелку ребёнку, покорно ожидающему на мягком троне. — Приятного аппетита, принцесса. Он сдерживает процеженный связками сиплый голос и садится рядом с ней, безразлично вглядываясь куда-то сквозь, погрузившись в вязкую трясину собственных переживаний. Стынет чай, и она дёргает недовольно, тычет игрушкой в бок, пока не стает наледь его тревоги и не вздрогнет он, в кривой усмешке растягивая губы. Слишком прожжено страхами сердце, что запах выгоревшей спичкой облепливает изнутри грудную клетку, в которой импульсивно бьётся орган. Кровь приливает и отливает, и засушливо он щурится на чашку, в мутную жидкость, в которой плывет его измученное отражение — смотреть нет желания. Он оттягивает струну терпения до сиплого трезвона, кажется, натянутая, она готова порваться, сорваться, как он сам, затянувшись липким коконом, что укроет его от невзгод. Но холодильник вновь пустеет, и скисает молоко, черствеет тостовый хлеб на полке и млеют на глазах накопленные деньги — устроиться сейчас куда-то слишком опасно, когда за каждым его шагом пристально следят. Но тело слишком сложно отодрать от мягких подкладок дивана, точно мышцы перетёрты и повреждены сухожилия, что ни шаг — то тягость. Он скашивает взгляд в сторону удрученного ребёнка, и тяжёлый вздох порождает в ней тревогу, оказывается, гусеница давно препарирована иглами. Прохлада опутывает щиколотки скользкой лентой, и воздух осколками мороза впивается в лёгкие — сегодня на город резким похолоданием навалился ноябрьский минимум. Сухой и раздирающий ветер царапает кожу и выжигает пятнами следы, красноватым узором обрисовывает крылья носа. Внутри сотрясает страх, наверное, в квартире следует поменять замок, учитывая недавнее постороннее вмешательство и всё же. Он вглядывается в экран телефона, где записаны контакты, впрочем, несколько — дать ключ могла только Шеврёз. Пропущенный въедливо разъедает, но мужчина только тушит экран и озирается, кажется, будто по его следам уже ступают чужие ноги. Или паранойя. Только все равно старается пойти окольными путями, чтобы сбить эфемерное преследование, быть может, только в его голове. Вот только плутания приводят его в незнакомые места — или так кажется? — нет, точно незнакомые, потому что он не помнит эти расставленные, как на шахматной доске, фигуры домов— не помнит? Тревога обуревает и нарушает течение мыслей — они кривятся, точно ломанная линия, извиваются и тянутся к его шее, опутывая удушающим хватом пальцев. Нёвиллет резко выдёргивает себя из прострации и озирается: вокруг пустота, и где-то далеко слышен вой полицейской сирены на людной авеню. Возможно, это не спасение — крайняя надежда вновь затеряться среди сотен человеческих личин, как прозрачных клякс на холсте, но шаг тяжелеет. Но тело слабеет и замедляется сердечный ритм, когда он замечает размытое красное пятно вдали, точнее, несколько — замирает, потому что не может отступить, потому что прилепленная к тротуару стопа точно проткнута ввинченным гвоздем. Сзади него плетутся тоже — и сердце уходит в пятки, точно прекращает свой ход. Красный мелькает в суженных зрачках, он собирается вырваться, сбежать, скрыться в безвыходном переулке — но где? Пальцы рьянее оплетают шею, скованное дыхание продирается по лёгким и разливается по трахее легким скрежетом до кашля — сердце разрывается, и кровь приливает от стресса — красный, красный — он мелькает везде. Оказывается, его нога ступила на оккупированные территории Bloods. — Черт возьми, товар сам лезет в руки! Сегодня сорвем крупный лот, ребят, — заметная ухмылка застывает на тёмной коже бугая — в группировке в основном чёрные. Проглядывающий номер на его искусанной шее отпечатывается во мраке взгляда, разодетые в отличительный красный Bloods, точно оскаленные хищники, подбираются ближе. Бежать — некуда, а драться ещё можно, однако тело застывает, точно вылепленное коркой цемента; замах — перехват, и тёмная рука едва не сжимает горло. — Боишься? — дёргается кадык под его низкий тембр, и Нёвиллет ощущает, как тянутся к нему ладони, сдёргивая шарф. Точно на поводке, за кипу волос они тащат его в сочленение переулков и прижимают к стене спиной, разглядывая шею. От номера давно нужно избавиться, но сейчас поздно жалеть — его бессильные попытки выбраться блокируют, и несколько человек пережимают тело. — 8783, всё верно? — он интересуется у щуплого избитого паренька, и тот покорно кивает. Слабый всегда пресмыкается перед давлением власти. — Знаешь, за твою тушу обещали неплохой гонорар, — скалится улыбка в нескольких дюймах от его лица. — Но никто не уточнял, в каком состоянии должен быть товар. Разукрасить личико здесь или здесь, — он проводит чёрствым пальцем по подбородку и поддевает. — Или использовать тело. Тебе не в первой, — линии зубов на шее въедливо отпечатываются в его тёмных зрачках. — Убери руки, — чёрство огрызается Нёвиллет и исподлобья взирает на бугая, загородившего обзор на томившееся от скуки окружение, но все они впиваются в него пытливым взглядом, он ощущает. По костям ползет ломкость, когда руки его пережимают за запястья больнее, точно в попытке вывернуть. — Ах, вот же сука, — крепко сцепленные пальцы тянут за кипу серебристых нитей волос, придирчиво он отдирает его от мерзлой стены и заглядывает в глаза. И на миг ослабленный хват даёт фору — Нёвиллет отводит руку и резко замахивается: удар приходит в челюсть, и легкий хруст впивается в уши колко. На костяшках отпечатывается кровь, и хриплый рык бугая мешается с судорожным смехом. — Дерь… мо. Неотступно его окружают натянутые до глаз маски — чёрный и красный цвета осколками страха отражаются в его зрачке, потому что бежать было некуда. Попытка прорваться не венчается успехом, нападающие стаей хищники — только пугливые пресмыкающееся зверье, но уличным законом неведома правильность, непонятна истина и честность. Ударом промахиваются — он выворачивается из цепкого хвата запястья, выкручивая нападавшему руку до болезненного крика, но только сзади подступают. Безысходность сильнее сдавливает грудь: как рыба на суше он бьётся, пока со всех сторон к нему тянутся руки охотников — ещё одна попытка вдохнуть глоток воздуха, исчезнуть — и пальцы облепляют его тело, утягивая в сети. — Держите его! — и твари покорно подчиняются. Сдёрнутая в кулак ладонь оппонента метит прямо по лицу, и, не имея возможности защититься — запястья его сведены за спину — он готовится принять удар, но только слышит неприятный, точно дикий, хруст — ломают запястье. — Достаточно, — отчётливо властный голос леденит сосуды, и кажется, будто замирает каждая клетка организма, подавленная. — Отпустите его, — и облепленное пальцами тело продирается сквозь тернии, только Нёвиллет не спешит поднимать голову. Было бы лучше, если сейчас его вырубили навсегда. — Сгиньте уже, твари, — это приказ, но ноги покорно топочут возле, точнее лебезят угодливо, потому что знают, кто перед ними. Даже в свободном объединении не обойтись без подчинения. Секундой позже красный след исчезает: бугая поддерживают за плечи остальные, но Нёвиллет продолжает воротить взгляд от него. — Хах. Ресницы не успевают коснуться нижних век — и горло вновь облепляют удушливо его пальцы до судорожного кашля. Улыбка натянута — и незаметные доселе ямочки очерчивают лёгким контуром щёки. Он впервые засматривается на фарфоровую кожу столь пристально и изучает вблизи: по ней вереницей плетутся сосуды, тёмно-синим отливом пульсируют вены на виске — и отводит взгляд, внутри что-то копошится червями, ковыряет. — Мне надоело смотреть на этот пафосный спектакль, — непонятно, говорит он конкретно, тыкая пальцем ему в грудь, или обобщает, но только леденящий шёпот проходит по мочке уха и замирает: — Твоя покорность мне будоражит кровь, Нёвиллет. Поцелуи облепляют висок, беспорядочно и в то же время последовательно переходя ниже. Мужчина доходит до плотно сжатых губ, жадно впиваясь в них, однако без ответной реакции — Нёвиллет просто смиряется с положением, и внутрь проскальзывает язык. Непонятное жаждущее чувство наступает на извилины и притупляется понимание, погруженное в адреналиновую яму зависимости, какой-то чертовой и прожжённой. Его желание обладать прошибает до мозга костей и перепрошивает сознание — из леденящего тон сменяется на обжигающий, тело, как раскалённая лава, окутывает его рьянее, увивает крепкими объятиями. Он не хочет выпускать его — отпускать, поэтому прижимает к мёрзлой стене лопатками и отрывисто целует, прерывая только на судорожный вздох и вновь впиваясь, ненасытно и страстно. Нёвиллет отчётливо ощущает эту непомерную жажду, бурлящую в теле Ризли пламенем спички — до гари удушает, что кружится голова — поцелуи медленно огибают его подбородок и спускаются по дёрганному кадыку, до разрисованного номера; язык проходит по изгибам хряща. — Отъебись уже… — хриплый стон срывается с губ, и мужчина предпринимает попытку вывернуться из крепких объятий, кулаком несильно ударяя в солнечное сплетение, неощутимо, на что Ризли выдавливает легкую усмешку: — Ты сводишь меня с ума. Голову кружит от необузданных мыслей, которые плетутся вереницей разбросанно, как осколки чего-то хрупкого. Нёвиллет ощущает, как тёплый шарф обвивает шею, и пальцы Ризли покорно сплетают неуклюжий «узелок» спереди, приглаживая воротник. Он несильно тянет его и вновь оплетает поцелуем, каким-то более чувственным, так кажется, но вырываться не стоит труда. На коже остаются выжженные следы его губ. Ризли более не сдерживает его, не хватает за запястье, а даёт выдохнуть — грудь резко пустеет, сжимаются лёгкие, перетёртые сухим кашлем. — Не думай, что ты сможешь сбежать, — напоминает любезно мужчина с лёгким смешком, это, скорее, сарказм. — Особенно от меня, — но Нёвиллет игнорирует это провокационное заявление и скрывается за поворотом, облокачиваясь на стену и хватаясь за грудь — в ней что-то завывает, что-то неприятно-тянущееся, скабрёзное. Невыносимо. Горячая вода набегает на края ванны продольной линией, словно расчерчивает — жжётся, когда пальцы касаются и оставляют рябью расплывающийся след. Нёвиллет взирает на запёкшуюся на костяшках кровь и остро морщится — он никогда не любил уличные драки, и даже на опасных поручениях старался обходить их за мили. Его порог чувствительности слишком низок, наверное, заметно, и он продолжает таращиться на плескающееся отражение, которое стелется и расплывается, стоит провести рукой — только не исчезает. Смотреть лучше, чем в зеркало, где заметен каждый изъян усталости, проявляющийся на коже исчерченными линиями морщин. Хочется просто забыться. Горячая вода обволакивает тело и расслабляет напряжённые мышцы, стоит только погрузиться до лица и залечь на дно макушкой, как сложно ухватить мысль. Она то появляется, то исчезает, и в конце концов в осязаемом спектре сознания остаётся чернильная пустота — кто-то пролил — но это позволяет хоть на миг опустошить голову, на момент, потому что желание вырисовывает кистью бурный образ его касаний. Рука точно скользит по бёдрам и медленно раздвигает их шажками пальцев — тянется выше до паха и сжимает. Всплеск воды — Нёвиллет резко распахивает глаза, выныривает и тут же ослабленно облокачивается на край — пар тянется по телу дрожью, а в груди рвётся сердце, жалостливо извещая — о чем? — он не понимает, массирует веки и пытается вернуться во мглу бессмыслий, но безрезультатно. На губах очерчиваются контуры его губ, и возбуждение импульсом скачет по нервным волокнам молниеносно, мысли густятся. Его поцелуи были столь же горячи, да. Воздух точно сжимается в легких, густеет и каплями пара оседает на альвеолах; какое-то странное чувство расползается по телу тянущейся негой — наслаждение? — нет — но непонятное, необузданное. Он вновь сливается с водой: она тянется по краям тихим всплеском, и всё замирает. Только в толще отчётливо различимы звуки, просто они приглушаются сознанием: где-то комнатой ниже твёрдо отдают голоса соседей, в непонятных просторах хрупких стен — шаги. В груди задерживается воздух, клубится, взрывается — мужчина погружается полностью, зажмуривает глаза, ощущает, как за ветвями рёбер приглушённо отбивает ритм сердце, как живот голодно ноет, клубком спутывая нечто. Мысли плотно окутывают голову, точно пытаются забить пробелы между извилинами куцыми воспоминаниями — не отогнать. Они растекаются по бороздам и разъедают ткань ядом, впиваются, словно следуют по акупунктурным точкам: надавить здесь — яркий всплеск красок; там — и ночь каёмкой наступает, укладывается маячащими образами перед глазами до белизны. Почему-то он продолжает плотно укореняться в зрительную зону, потому как его нахальный взгляд сжирает каждую частицу тела — это всё видение, но слишком отчётливое и ясное, точно происходит взаправду. Открывать глаза слишком… неохотно. «Тебе ведь нравится?» — его приглушенный голос ласкает ухо — неправда! — и кажется, всё ещё кажется, что шероховатые пальцы исследуют его натянутую на скелет кожу и спускаются по плоскому животу — нега захватывает рассудок сладковатым парафином. Нёвиллет резко выныривает вновь и откашливается — вода стекает и каплями огибает губы, заползает. Взгляд тянется по кафельным плитам комнаты и размыто замирает на застывшем в зеркале отражении — снова он? — чёртова паранойя. Мужчина несколько раз потирает веки и откидывается назад, ладонью прикрывая челюсть и болезненно прикусывая губы, наверное, до крови, потому что лёгкое жжение выводит его из оцепенения, но язык уже слизывает кровоподтёк. Слишком импульсивные деяния не приведут к чему-либо вообще, и от этой мысли всё стынет в жилах, потому что понимает — больше не вернуться к исходному, не сделать шаг назад — обратный путь, как тонкая нить, отрезан — не уйти от его преследования. В конечном итоге, не сбежать… Капли неподвластно соскальзывают с серебристых нитей, и полотенце скользит по ним, просушивая — вода отпечатывается на ткани; его тревоги — нет. Они закапываются глубоко внутри, в илистом прибрежье души; вопросы мучают, изъедают и обгладывают плоть до костей. Нёвиллет морщится и заглядывает в зеркало, впрочем, находит только синюшные отпечатки его зубов, которые не отлипают и не смываются подобно грязи, потому что теперь навечно? — наверное, да. Смирение наползает с усталостью, бессильно сжимают край раковины руки и изламываются запястья до покраснения, но он не обращает внимания на скрежет боли в груди, на себя, на отражение, замазанное паром, возможно, это к лучшему. Тело бессильно опускается на корточки, теряются силы — руки, всё ещё цепко облепленные на крае керамики, ногтями царапают — с эмоциями совладать тяжело, от них хочется избавиться, вывести навсегда, точно токсин, что отравляет. Скомканность чувств в груди опьяняет, выкачивает все силы на безрезультатные раздумья, потому что следующий шаг всегда может стать последним, потому что… просто потому. Комками переживания облепливают сознание, как гематомы, которые скапливаются до разъеденной опухоли, их хочет соскоблить скальпелем, вырезать, как отрывочные чувства, что высасывают кровь, и он бледнеет. Темнота перекрывает взгляд — резко падает давление, и горячий пар впивается до слабого удушья, ногти шкрябают керамику противно, но он не обращает внимания. Рот глотает воздух урывками, он слишком липкий и влажный, и собственных рук не видно, не разглядеть за пологом тьмы. Тело грузно опускается на влажный кафель, перед глазами — пелена, и он, как выпущенная рыба, продолжает слабо открывать рот в попытке сделать глоток, в попытке… жить. Да, просто жить. Мокрые ручонки слабо облепливают щёки: он ощущает этот пробивающийся сквозь удушающий пар прохладный воздух из дверного проёма; маленькое тело перекрывает свет. Глубокая голубизна радужек взирает на его исцарапанное тело и аккуратно накрывает ладонью красноватые следы на коже — Нёвиллет болезненно стонет, зыбко сглатывая. Кажется, точно он блуждает на грани реальности и вымысла и боится возвращаться в коварный мир преследования. Ресницы дрожат, и Фурина отводит взгляд, пусто осматривая зеркальную поверхность — на ней появился скол. Неуютно, и она морщится, насильно вырывая мужчину из потока бессвязных кошмаров встряхиванием — только сил маловато. Лишь на миг проскальзывает кошачий взгляд и тут же дымка пеплом заволакивает радужку — она точно сереет в слабом свете кристаллических испарин. Холодный воздух просачивается в лёгкие затяжным вздохом — он приходит в себя с головокружением, и грузно облокачивается на дверцы шкафа; голова падает на умывальный пьедестал. Внутри кровь качает сердце тяжёлым стуком, еще болезненно, но меньшее зло перекрывается большим — кажется, будто выворачивает, не тошнота — пустота, страшная и проедающая насквозь. Девочка хлопает глазами рядом, наблюдая за его бесконечными попытками подняться, но безрезультатно: силы покинули тело подавно. — Чёрт… — со слабым вздохом вырывается. Рука тянется к волнам нежных волос, и он расчерчивает пальцами пряди. — Ты беспокоилась, принцесса? Прости, кажется, жизнь слегка подпортила состояние, — видимо, «слегка» явно приуменьшено, и она хмуро отворачивается и тянется к двери, вздрагивая от шёпота вслед. — Обижаешься, да? — рука застывает в воздухе, скрюченные пальцы — в её сторону, но она проскальзывает за дверь и скрывается, точно неосязаемый призрак. Встать удаётся спустя несколько бесплодных попыток, и Нёвиллет тянется на кухню: за окном разлиты полосы закаты, розовыми и золотистыми лентами венчая небосвод. Всплеск воды — глоток, по горлу скользит таблетка, и с тянущейся минутной стрелкой отступает боль; только в холодильнике неотступная пустота. Завтра — обещает себе и грузно падает на мягкий диван, впиваясь ногтями в подлокотник — жженное видение продолжает преследовать, стоит только опустить ресницы. По нервным волокнам проскакивает незаметное возбуждение, и мягкое удушье вновь плетётся по шее — до сиплого вздоха, до касания к губам — одёргивания. Мужчина бессильно опускается на сложенные покрывала и устало прикрывает глаза, прислушивается, как внутри скабрёзно клокочет сердце и ноет пустовато. «Тебе ведь нравится» — фраза ветвится в его извилинах с током крови, и он растягивает каждый слог лениво, скомкивает её и разбирает, точно в попытке выпотрошить и навсегда сжечь в подкормках, но она приживается более. Она плотно пускает корни по неровностям борозд и оплетает: на дофаминовый рецептор попадет импульс, и странно-липкое чувство растекается по груди удовольствием, точно вновь под кайфом — наркотой. Рингтон на телефоне оповещает о сообщении, кажется, кто-то совершенно неважный, потому что отодрать обмякшее тело от сатина невыносимо тяжело, потому что… да просто потому. Обуглившимися серозностью глазами он косо смотрит на тянущуюся стрелку — она ползёт медленно и зыбко, точно попадает в перипетия времени, существует там, а он — вне пространства. Что ни шаг — в настоящее или будущее — тьма, что ни явь — то ночь, кабалистика странных узловых плетений в груди, похожих на нечто. Оно растекается по телу, обугливает сосуды раскалённой магмой — прагмой; заползает червеобразно по венам в сердце и изгладывает — корёженные чувства взывают, что просто… просто, невыносимо. Обугленный кончик сигареты обжигает пальцы, и трухлявый и облезлый пепел уносится дуновением — в воздухе расплываются изгибом никотиновые яды, и он вдыхает терпкий горьковатый запах, который расслабляет. Который стылым цементом клубится в лёгких прожжённо; наверняка там давно сжиженная чёрная мгла, субстанция, липкими ободранными нитями исчерчивающая капилляры. Наверняка там давно бездонная пропасть — пустота, только коснись пальцами — погрязнешь; потому что он допустил её сам, потому что сейчас рассеяно взирает на огненный закат, огородившись ото всех проблем за паутинным коконом, надеясь, что это убережет, спасёт, сохранит, согреет — но промёрз. Под накинутое наспех сбившееся пальто пролазят некто, сродни ветряным осам, что жалят холодом — внутри всё замирает, затихает, точно леденеет, и не хватает простого тепла, да. Размеренным шагом он плетётся обратно по решётчатой лестнице и вдыхает застоянный воздух апартаментов — тесных и узких, как клетка неприрученного животного, что пытают — а жизнь любит играться. Подбивать на рулетку судьбы с единым делением победы; остальные исходы — лотерея, где от удачи зависит действительность. Брошенные кости, шуршащие карты — и всех выцепленных крючком воспоминаний всплывает именно первоначальные — хочешь что-то изменить, сделай шаг назад — и Нёвиллет уставши облокачивается на оконную раму, сползая, — мысли путаются, клубятся и цепляются друг за друга потоком, и сложно выловить достоверную. И сложно вздохнуть, потому что лёгкие сцепляет хрипом, потому что пережимают трахею невысказанные чувства беспомощности, потому что он слабо сжимается в несуразный комок… просто потому. Только утешение ни от кого не последует, потому что нити сомнений и страха плотно въелись и укоренились, вплелись в каждую мышцу и тянут — шарнирная кукла вздыхает, безосновательно идет куда-то, плетётся, спотыкается и падает. А рука помощи ни от кого не последует, потому что в этом проклятом мире слепить друга невозможно — заклеймят, потому что найти нужного человека среди безликих таких же кукол — сродни, чёрт возьми, если только судьбе. «Ты моя слабость», — вибрации отголосков свербят в ухе, и он отдёргивает себя от этой патоки соблазна, что растекается по телу жаром непроизвольно. …слабость? Кипенно-белый чайник прерывисто взвывает на плите, и Нёвиллет неспешно выключает конфорку, наблюдая за тем, как парообразно вода проходит сквозь узкую щель извитыми линиями, испаряется. Пристально и продолжительно, только кончики пальцев неприятно жжёт, но всё равно — не замечает, не подмечает, погружённый в беспокойные раздумья. Ещё немного — и ожог, ещё немного — и глубокая пропасть, еще немного — и невозвратное, глыбкое и скальное, путь которого давно отрезан. На губах замирает сдёрнутая усмешка — улыбка, безнадёжная и жалкая, точно облезлая, и путанные мысли сгущаются непослушно, будто плетут ловчую сеть перипетий. Стоит наклониться, как проскакивает отражение, вымученное и истощенное переживаниями — его? — и он спешно отдирает взгляд от чайной поверхности, вплетаясь пальцами в пряди на висках, прочёсывая. Шерудящие мушками мысли бьются о черепную коробку противно, точно пытаются проколоть череп и вгрызться в кости, препротивно — не схватить, не обуздать, и они продолжают надоедливо звенеть до раздражения. Губы обжигает разбавленный сахаром чай — сладковато — и на сколе лобной доли проседает воспоминание — поцелуй, жадный и страстный, захватывал его губы, — приятно? — мерзко, до мурашек по коже, до скрипучей неприязни. Оно опутывает липко, точно склеивает и разжижает разум — сладковатая нега сгустком тянется по сосудам теплом, согревая, и температура тела подскакивает болезненно, напускной румянец придаёт лицу оттенок: минимальный признак какой-то жизни. Почему? Да просто потому. Обожжённые пальцы уже нечувствительны, и линейные прожилки отпечатка шероховато цепляются за нежную кожу — принцесса хлопает глазами спросонья и отворачивается — побеленный потолок, приевшись, не скрашивает недопонимания. Объятия куцы и обрывочны — вина обгладывает его совесть, и ребёнок беспрепятственно позволяет касаться тела, отчего только сильнее тревожит — её обида плавает на поверхности: в бесконечных обещаниях, ожиданиях и разочарованиях. — Принцесса, знаешь… — запинка — минута, потому что слова закупоривают гортань невысказанными комком, — мне хочется, чтобы ты имела все то, что не смог получить когда-то я. Однако какой я глупец, — глотание першит горло, и он крепко сжимает пальцы на её пылкой ладони. — Ты всего лишь хочешь быть счастливой. А я лишаю тебя этого счастья, не так ли? Ты можешь винить меня, обижаться, это будет правильно, только не ненавидь, хорошо? — мокрые дорожки слёз украшают её щеку, и он ощущает, как капли срываются и разбиваются о поверхность ладони мокро, но мужчина утирает. — Бесспорно, я обещаю тебе многое, клянусь тебе в том, что «всё будет хорошо», но, принцесса, жизнь не всегда предсказуема, иногда она совершенно непонятна и нелогична просто потому, что это жизнь. Да, просто потому… В её груди глухими ударами копошится сердце, смольно слипшись от горя исчерченными жилами, вздымаются рёбра от тягостных минут, что наполняют комнату удушьем — воздух тяжелеет в лёгких. Нёвиллет обнимает её крепче: к груди жмётся маленький комок тепла — счастья, хрупкого и нежного. Она фарфоровая кукла, где единственный скол нарушает композицию, а он старается не допустить этого — уберечь, защитить от внешних пережитков, не понимая, насколько сильно выпирают изнутри созданные им же трещины, по граням пройденные клейким веществом. Вот только более и более на мягких ресницах застывают слёзы, стекают извитой дорожкой по щеке, и она вьётся — в объятия немой ночи, что обременительно ложится на плечи одиночеством. Трещина — просвет, и в фарфоровом экспонате наблюдается зияющая дыра, вяжущая несчастием и потерянностью, и не спасает неуклюже приклеенный пластырь. Не спасает более. Объятия, как фальшь, как тонкая нить необъяснимой отстранённости между ними, и Нёвиллет ощущает, как судорожно дрожит её тело, — мечется сердце за кромкой рёбер, и жалостливо с губ срывается: — Не хочу… — и более не следует слов, она только всхлипывает, лицом зарываясь в смятое одеяло: по щекам скатываются слёзы и пропитывают ткань каплями. Безвольная кукла на растерзании судьбы, обвитая нитями и ими же удушенная до слабого хрипа, проседающего в горле, до невысказанной горечи, что разъедает язык. — Принцесса… — пальцы бережно цепляются за её ладонь, но она отдёргивает — прижимает, пережимает тонкие запястья и ломко дёргает плечами — всхлип. — Принцесса, послушай меня. Однажды мы заживем счастливее, однажды, потому что это обязательно исполнится. Ты будешь, как и все дети твоего возраста, проживать эту жизнь с улыбкой на лице. Всё изменится, принцесса, я обещаю тебе, потому что сейчас я стараюсь ради тебя, ради твоего будущего. Мне хотелось бы отступить, сделать шаг назад и все изменить, но это невозможно. Нам с тобой нужно продолжать двигаться вперёд, хорошо? Мы пройдём этот нелёгкий путь вместе от начала и до конца, — он расчерчивает волнистые пряди пальцами и оставляет поцелуй на макушке. «Мне по-настоящему хочется подарить тебе этот мир, моя принцесса. Ты заслуживаешь быть его полноценной частью», — в уголки глаз напрашиваются слёзы, но он подавляет сдавленное чувство в груди безутешным поцелуем — и вновь в пряди. Судорожный хрип соскальзывает: — Прости меня, принцесса. Прости. Заваренный чай — уже третий за этот вечер — медленно стынет в кружке, и промёрзшие пальцы согревает тепло, тянущееся по керамике. Вяжущее чувство на языке ползёт по гортани до противного послевкусия, и он зыбко сглатывает, массируя веки от напряжения. Взгляд плывет по набеленному потолку и цепляется за помутнения на стекле: светлячки за окнами, в просветах городских огней, кружатся и исчерчивают неоновую линию, точно вдоль автострады, когда по стеклу проносится свет бесконечной вереницы огней. Когда дальняя дорога укачивает осознанием того, сколько впереди неизведанно страшного — его научили бояться всего неосознанно, его научили прятаться в коконе собственных тревог без возможности вырваться из прокрустова ложа. И теперь он, как хорёк, испуганно жмётся в выкопанной яме — пучине, утягивающей его в зыбучие волны тревог. Ночь приносит с собой сожаления и печали; ночь окутывает полотняным занавесом эстраду, на которой роятся дымчатыми брызгами мысли, проникновенно вплетаясь в борозды снами — кошмарами. Ороговевшее тьмой небо и плетённые созвездия перекрывают высотные исполины, исчерченные квадратными полями — светлячки фонарей вспыхнут и погаснут, а рекламные баннеры неоном подсветят единственный выход. Он плетётся по безлюдной авеню, опустевшей и покинутой, сырой воздух скребёт по лёгким, и невнятная морось начинает накрапывать, усиливаясь. Под навесом можно переждать, но выстроенные в ряд угловатые дома превращаются в единый смазанный росчерк. В груди холодеет, и мужчина продолжает путь по тротуарным плитам к далёкой неоновой вывеске — но, кажется, она с каждым тяжёлым шагом отдаляется, размывается, превращаясь в пятно. В глазах застывают искорки — его подсвечивают плетёные фонарные столбы. Он замирает на периферии двух огней — между тьмой и светом — оглядывается вдоль линий авеню, по которой тянутся осью деревья, и глыбко сглатывает. — Почему ты следуешь за мной? — прожжённый хриплостью голос соскальзывает с губ. — Не следую. Просто мы идем в одном направлении, — тень подбирается ближе и замирает в нескольких шагах, протягивая расслабленную ладонь. — Ты веришь в предопределение? — Я не религиозен, — со вздохом вырывается пар, и холод окутывает завесой тяжёлых капель. Не оборачиваясь, он продолжает вглядываться в мелькающий где-то в дали неоновый баннер. — Оставь меня, пожалуйста. Тишина окутывает лёгкой судорогой, поворот головы — никого, только вытоптанная на подтаявшем снежном покрове дорожка следов ведёт в безызвестность переулка. В груди разливается тоскливое и плутоватое — пустоватое — отчаяние, одиночество, что багряными каплями проскакивает по сосудам и питает сердце — оно иссыхает. Очерствелое дыхание скребёт по гортани шёпотом, и он оборачивается вслед ушедшей тени, порываясь позвать, порываясь пойти вслед, порываясь… — Ризли… Платформа пустует, обрамлённая карябанными колоннами и исписанными стенами, и мягкий стелющийся свет ламп исчерчивает миганием лицо. Состав ползёт запоздало, как заспанный в берлоге зверь, открывает широко двери и пропускает внутрь. Люди обычно затекают потоком: выходят, толкают, залетают в последний момент, а сейчас он один — двери закрываются хлопком, и станция гаснет во тьме змеиных проводов и труб: они тянутся продольной линией вслед за ним, его отражением на противоположном стекле — окне, куда врывается поток воздух. Шум застревает в ушах. …его слабость? По стеклянным поверхностям изогнуто тянется его отражение — коридор сменяет вагон, просвет за просветом, и поезд проезжает станцию, мчится в бездну подземелья безостановочно — ты бежишь, слышишь? — не останавливается. По сиденьям корёжено перебирает его тень: скользит по эфемерной сцене без зрителей — слушателей — и замирает у головного вагона — дальше путь отрезан, и он замирает. Качаются свешанные петли ручек и тарахтят где-то позади вагоны, жалко так и старинно, точно переполненные тяготами — а ведь пусто. Во всем замкнутом пространстве трепещет только одна жизнь его, гадостная и невзрачная, точно выросший корявый цветок, которого избегают все, но… — Мне нужен ты. И он оборачивается; пустота просачивается в легкие сдёрнутым дыханием. — Ризли, — никого. И голос из-под прикусанных губ затихает, и железная горечь отпечатывается на языке. — Останься.***
Раннее утро просачивается сквозь жалюзи размытыми и игривыми бликами, и золото капель скользит по сведённому ночным кошмаром лицу. Дымчатая завеса сновидения рассеивается мгновенно, с удушливым кашлем, что раздирает горло, и пятна крови густеют на ладони. По стенкам скребёт сердце, пробиваясь сквозь ветви рёбер, и тёплое чувство закостенело разливается по сосудам — бурлит кровь ближе к паху, клубится комочками. — Блядство, — он выдыхает низко, массируя пальцами веки — это кажется, это невзаправду; сквозь тонкую простынь проглядывает бугор. По кончикам пальцев стекает вода, изгибами очерчивает неровность кожи и задерживается на впадинах каплями, когда он замирает. Из зеркальной поверхности всё ещё скованно взирает на него изнеможённое лицо, осунувшееся и бледное, с посиневшими от недосыпа синяками. Бессильно он впивается пальцами в ободок раковины и размыто глядит на отражение — ступор подбирается очерствело по жилам, растекается презрением — омерзением, и Нёвиллет глыбко сглатывает. Трещина расползается от края вглубь, и гранённая крошка зеркальных осколков отслаивается. Быстрорастворимый кофе он заливает скисшим молоком, глоток — морщится, и выливает остатки в раковину; сегодня он обещал сходить за продуктами. Грудь полнится зыбкой магмой усталости, точно зажжённая в его груди спичка прогорает и обугливается до стряхнутого пепла, как на кончике сигареты. Теперь отчётливо проглядывает только закостенелая пустота, сочится мерзостной жижей сквозь клетку рёбер и облепляет сердце — оно грубеет, черствеет, в конце концов иссыхает цветком, завянувшим и сгнившим. Солнце, просевшее над горизонтом, тускло проливает свет на осенние краски, стынущие редкими листьями на деревьях; где-то ввысь тянут ветви вечнозелёные посадки — ельники. На разбитом палисаднике одиноко стоящего таунхауса пестреют выцветшие хризантемы, разбавляя угнетённый золотистый бархат погоды. Нёвиллет всегда следует по одному и тому же пути — шаг за размеренным шагом — переулок сменяет переулок, и среди жилых комплексов проглядывает торговый центр. Оживлённые голоса наполняют уши патокой пересудов и сплетен, и он старается абстрагироваться, вырваться из обмотанной вокруг шеи лески, которая льнёт всё ближе к коже. Переполненный продуктами пакет шелестит; срывается с ветвей облезлый выгоревший лист и падает к ногам, стелется незамысловатой ковровой дорожкой. Осенний воздух по-особенному пропитан гарью, сыпью морских ноток, пригоняемых умеренным ветром, а ещё неясной свободой — потому что она неощутима. Потому что она утекает, как песок сквозь пальцы, когда груз ответственности взваливается на плечи, но он, воздух, все ещё стынет в лёгких — слегка солоновато, влажно, остро. Вереница его шагов тянется до дома, сегодня, удивительно, безопасно, однако вросшая с корнями паранойя иногда поддевала тонкие струны сердца приглушённым беспокойством вплоть до отдышки — тревоги. Но тишина полнит сердце постепенным натиском, удушающим и препротивным, потому что он привык — что? — к постоянным перипетиям. Кровь хладно разливается по сосудам — изнеможённое сердце тихим стуком отбивает ритм, и точно все спадается: проблемы, эмоции, беспокойства покидают грудь, и ощущается выжженная пустота — горечь. …одиночество? Усталость накатывает мгновенно, стоит только переступить порог и задержаться на мягких изгибах дивана. Его встречают ни подозрительный взгляд ребенка, ни её хмурость, ни улыбка — в пустынной квартире точно размывается присутствие кого-то стороннего, а хотелось бы чего-то. Шаги шуршащие ползут по ламинату, и Нёвиллет заглядывает в её тесную комнатушку — укутанное пледом тело посапывает во сне, на застывшем от скорби лице проглядывают дорожки слез. Тянется он ближе и замирает — гротескной маской на лице отображается размытая тупой болью улыбка — и отступает, боясь тревожить её и без того неспокойный сон. Боясь вновь оставить скол на фарфоре её сердца. В подрагивающих пальцах, казалось, крошится старый потрёпанный лист фотоальбома, где он — юноша ещё молодой, — а страницей после — поменьше — стоит рядом с матерью. Детское лицо взирает на него с блеском, улыбкой — нескованной и не обременённой заботами — такой ещё живой. Невзрачные полароидные снимки заполоняют каждую страницу — отмечают каждую дату до его несовершеннолетия, точно отмеряют. На каком-то празднике, вечеринке и со школьными друзьями в читальном зале — воспоминания минувших и забытых дней оживают в памяти неяркими вспышками, заново хочется прожить именно сейчас. Детство манит своей распущенностью, где нет места переживаниям и проблемам, где лавина страха не сползет с горы накопленных противоречий между людьми, где чёртовы нити тянет твоя семья, а не диктует жизнь. «Мой малыш» — маркером подписанная фотография выпадает из-под сложенных страниц, и взгляд скорбно тянется по изогнутым краям. В этой коллекции она самая старая, потому что ознаменует его рождение, потому что ей уже тридцать два года, потому что… Шершавый кончик пальца водит по строго очерченной рамке снимка, на котором со счастливой улыбкой отпечаталась его мать с ним, ещё таким крохотным, завёрнутым в пелёнки. А рядом — отец, сгорбленный под тяжестью ответственности с усталой улыбкой, но ведь улыбкой, да? Единственный раз, когда он был запечатлён — моментом, кадром — а потом просто сгорел воспоминанием, утерянным и забытым. Перевернуть — и подпись, неровной линией гласящая: «ты обязательно найдешь своё счастье, мой Нёви. Обязательно». — Знаешь, мам, — запинка — скрежет, в горле когтями дерёт тоска. — Оно так легко теряется. Оно такое хрупкое, это счастье. «Мы с отцом любим тебя, сынок». Нахлынувшие эмоции сводят горло — внутри что-то колко наползает: странное, покинутое чувство, как ребёнок, что плачет где-то, забившись. Как вонзившийся давно осколок, который тревожит старую рваную рану — увенчает новым шрамом и сколом в лобной доле; всё забывается. Всё однажды покидает нас, уходит, исчезает и больше не возвращается — насовсем — и это нормально, рано или поздно один за другим покинет, уйдет, исчезнет. И больше не вернётся. Никогда. Осколки разбитой посуды болезненно впивались в стопу, и он ходил точно по заточенному острию — помнит отчётливо — как с распростёртыми объятиями извинений тянулся к матери. Растерянно — потерянно — взирал на её хрупкие слёзы, срываемые с ресниц, потому что переживать утрату всегда нелегко, потому что искренняя любовь скрепляет узами, а может не поэтому. Возможно, между ними и вовсе не было любви, только роспись, вдавленная в бумагу, только воспоминания, только он… брошенный на распри постоянных эмоциональных конфликтов. А когда-то всё это называлось счастьем. Осколки разбитой посуды — не бархат, стопа кровоточила, ступать было невыносимо, но ему хотелось укутать её в объятия, согреть и спасти. Ему не так много было — наверное, лет семь или восемь, — когда в автомобильной аварии погиб его отец, когда оставил после себя небольшой домишко в Де-Мойне и их, одиноких и покинутых — быть может, и вовсе хотел сбежать, вырваться из объятий обязательств на свободу. Помнит — он редко улыбался, пропадал днями на работе и иногда выпивал — а может и часто — и после дебоширил, как с пропитыми мозгами пьяница плёлся на улицу избежать материнских упреков. А когда-то всё это отец называл счастьем. Осколки разбитой посуды — неважно; прикосновения, объятия — он поддерживал её дрожащую руку, пока она опускалась на колени в нестерпимой боли, что выдирала из груди скорбящее сердце. И всё же женская любовь до невозможности крепка, и всё же их чувства столь безрассудны — это капкан, неподдельный и беспечный. А когда-то всё это мать называла счастьем. Рванные портьеры и изломанные ветви жалюзи — она смотрела на изуродованное собственноручно отражение на стекле и билась — в истерике, судороге, — её сломило. Окончательно и невозвратно, когда особо тяжкое преступление расценили как исключительно неосторожность — внешние факторы — и пожали плечами, оставив растерянную мать в пустой страховой компании с пачкой денег — на похороны. Однако выдранного из жизненной линии человека больше не вернуть, не увидеть — и она сорвалась с места в поисках нового счастья — нужно пережевать, переждать и забыть — он помнит её слова — но счастье обернулось иначе — тяжёлым грузом, давлением. Маячащие прожилки фонарей на стекле — движение по автостраде — вдали оставался родной город — всё ещё помнит — как набегала тоска, как елозил по сиденьям в попытке вырваться из душного монстра, захватившего его светом фар. А потом в груди всё стихло — точно выжженная пустота теперь наподобие пропасти; шаг — сорвёшься, упадёшь. А ведь когда-то всё это он называл… …счастьем? Пальцы, казалось, выжжены сигаретным окурком, заметены пеплом изгибы изнуренного лица; побледневшие губы слегка подрагивают. Кровь оттягивает вниз по сосудам — она приливает в сердце — ритм — нестойкий, непостоянный, как его поведение. Как нахлынувшая тоска по прошлому — ностальгия, — которую он схоронил в морозной ночи минувших без остатка дней. Каждый шаг сейчас отмеряет дюйм настоящего; каждое телодвижение — линейкой проходят по изгибам вплоть до микроскопических отклонений. Зыбкий холод вырывает из потока сомнений и тревог, и сигаретный пепел стряхивает палец постукиванием. Витые лестницы перекрывают решетом размытые кляксы окон, где-то потускневших, где-то занавешенных портьерами, а вдали лебезят крохотными точками огоньки свободы, целого мира внутри большого; солнца — совсем иного. Пятнаемое светлячками небо пышет красками, кажется, подсвечивается и светлеет, потому как никогда не спит, не смолкает, не умирает. Жизнь, как водное русло, испитое до краев дождевыми каплями, продолжает устремляться к скалистыми берегам, к горизонту, кажется, что, может, всё же имеет цель. Как человек — скиталец и забредший путник — идёт к чему-то шаг за шагом, переступая через каменные преграды. Увечья — скорбь, печаль и одиночества — всё это безмерным водам не видано, они текут лабильно к горизонту потоком: шаг за шагом, год за годом — постоянно. Где-то мерцает светлячок окон: гирляндой украшает размытая тень по периметру, точно, — вырывается мысль, — близится к Рождеству. Попытка замять прошлое всплывает — не венчается успехом — и скорый День Благодарения тревожит незашитые фрагменты памяти, когда лезвие ножа приставало к её горлу. Она пытались покончить с собой от безысходности, наверное, в первую осень, когда выцветшие краски качались за тюлем, когда ветви скрипели по стеклу: становилось страшно. Срубить старое иссохшее древо нужно под корень, иначе оно вопьётся вновь чернильными ветвями в сердце — оплетёт. А она не хотела прощаться. Смоляная горечь расползается во рту, и он запивает это всё водой — сглатывает, с подмешанным снотворным, потому что вымученные проблемы не дают сомкнуть глаз. Потому что навалившееся скопом тяжесть утягивает на самое дно точно на привязи; цепь — к зыбкому дну. И боль скандирует тело тремором. Глаза закрываются липко, вязнут мысли в плетённой паутине — чернильная тьма разбрызгивает краски, пятнает невзрачным сном, потому что всё уходит; только пустота остаётся выжидательно. Потому что всё проходит. Так или иначе пройдёт. Но неизменно только одно: за ночью наступает утро — следующий день будит линейным солнечным блеском сквозь жалюзи. Застоявшаяся пыль всплывает мерным калейдоскопом, искрятся солнечные зайки в рассветных бликах и купаются в душной комнатёнке, как в зыбком песке. Нёвиллет с трудом разлепляет веки после тяжёлого сна — он ещё помнит бесконечный побег и скрип пожухлых половиц — и бессильно вырывается тело из мятого кокона одеял; в нём хочется скрыться. Головная боль вгрызается шатко, и мужчина аккуратно ступает на кухню, где неожиданно рано гремит посуда. На цыпочках принцесса тянется к хлопьям, запрятанным на верхних полках, так получилось случайно — Нёвиллет сам не помнит как. Подобно тени он подступает со спины и тянется — смятая пачка хлопьев спустя мгновенье прижата к её груди, и она озирается. Смотрит на него недружелюбно и в то же время примирительно, точно на исчерченной слезливыми подписями бумаге обведено лишь одно слово «прости». Ладонь мягко треплет макушку, и он наблюдает нежно за её неуклюжими приготовлениями — попытка помочь, и она отворачивается — изворачивается и капризничает. — Принцесса… — вымученный сиплостью голос напрягает связки, и он замолкает. Видимо, натянутая нить отношений до сих дребезжит — она не подпускает близко и, расправившись с завтраком, плетётся обратно в комнату и закрывает: табличка «не тревожить» с тихим стуком качается по неровной поверхности — он написал её ещё давно, стараясь дать ей больше личного пространства. Терпко-горькая таблетка шипит на языке, и мужчина запивает её кофе, глотает, ощущая жжённое чувство в желудке. Голодный, он думает, чем поскорее заесть это голодание, но только устало вжимается в кресло и тихо сопит — раскалывается голова, трещит, точно на черепном шве расходятся нити. Не заглушает даже обезболивающее, и мысли ревностно вспыхивают в голове огарком — огоньком, тревожно и противно. Холодная вода стекает по лицу — каплями размывает, но даже это, чёрт возьми, не спасает от витых беспокойств, что грузят голову до помутнения. Точно снова подступает разъедающий мрак; точно снова не вздохнуть. Наспех он натягивает одежду и накидывает на плечи пальто, срывает с крючка ключи и прикрывает дверь, тихо, чтобы не тревожить её бурлящими внутри противоречиями, кипящими тревогами. Боится вырвать вросшие с корнем страхи. Холодный воздух крошит лёгкие, и грудь опаляет морозное дыхание ветра, приносимое с набережной — он следует туда. Лёгкая паранойя ступает по пятам — наступает — но Нёвиллет старается смешаться с гудящей толпой, слиться, точно пропасть навсегда и в ней растаять, затеряться. Прибрежный морской воздух ободряет, наполняет свежестью грудь, и по капиллярам тянется лёгкость — спадает головная боль понемногу, отпускает. Здесь, обвёрнутый в людские пересуды, он плетётся по деревянным половицам заколоченного наспех причала к перилам, что отделяют шаг — от пропасти; шаг — от спокойной глади вод. На закате здесь всегда полнится толпой, потому что мешаются градиентом краски небосвода от рыжего до сиреневого, потому что загораются блекло огоньки бессонного Манхэттена, потому что просто свободно. Из-за лёгких облаков проглядывает белоликое солнце, и в отражении сотни клетчатых зданий искрятся блики — зайчиками, — и в отсвете волн купаются лучи. Широкая лента мостовой тянется вдоль набережной, под увитой фонарями тропой приятно прогуливаться ночью, когда рассеянный аэрозолем свет ложится на каменные неровности. Но всё это далёкие мысли когда-то посетившей его свободы, и обременённый сейчас заботами, что вколочены в грудь гвоздями, он не может затеряться здесь надолго, остаться до заката. Смотреть на увядающий день тоскливо, понуро взирать на сонные сумерки и неяркие вспышки огоньков в высотках — кап-кап, как дождь моросит, загорались бы они. Но это всё — далекие от реальности мечты. Пальцы цепко оплетают перила, и он подходит к самому краю — неспешный глоток воздуха — и он поддаётся вперёд корпусом, вглядываясь. Как в перламутровом отблеске утопает синь, как скрытые дымкой неплотного тумана вдали теснятся стеклянные великаны — истуканы, затихшие в беспробудном сне. Шелест волн всколыхивает помутнённые воспоминания, разрозненные осколками, что впиваются в борозды до тихих пересудов. «Вы знаете, — шёпоток, — что его мать неуравновешенная?» По нарастающей. «Вы знаете, — несмолкаемый гул в ушах свербит, — что его отец спился и умер?» Всё громче-громче до тихого скрежета. «Вы знаете, — голос угрозой исцарапывает ухо, — что он весь из себя такой правильный эгоист?» И всё же бестолковый гомон утихает постепенно, как заглушаемый шёпот перетёртых связок — дребезжат, напрягаются и в конечном итоге перетираются до сиплости — замолкает. Медленно накатывает волной прилив и, разбиваясь о скалистый выступ береговой линии, разбрызгивается серебряными каплями, что, как блеск, мерцают. Как светлячки, как украшение — как отношения — между людьми проскакивает счастье, впивается стрелой купидона внезапной влюблённостью. Эмоции кипят позолоченно, они — драгоценность, они — настоящая ценность, определённо, ценность… И он сглатывает, силясь оторваться от безосновательных рассуждений, вырваться из кокона, опутывающего плечи давлением и просто — взгляд: от несущихся вдаль машин — размеренно, уверенно, — от шествующей толпы, от гула — шума. От собственных душераздирающих криков души, сколько их не туши. Всё стихает мгновенно, и мостовая тянется вдоль просевшей аллеи, переполненной безмолвным скрежетом: ломко перестукивают стволы хвойников, источая терпкий аромат. На изогнутых лавочках воркуют худощавые голуби, вытянуто изгибая шею и рассматривая шелуху брошенных семечек; проскакивает по ветвям разноцветный танагра. Вязко цепляет щеголеватый ветер, перелистывая осенние краски, уцелевшие неприглядно на ветвях, качает, успокаивает — или вымучивает? Он не знает, просто возвращается домой, озираясь. Почему-то накатывает беспокойство.***
Челюсть сжимают силой, и мертвенный захват точно выворачивает плечевой сустав до характерного скрежета. Боль продирается сквозь тернии сосудов, выскальзывает из кровяного русла и просачивается: меж тканей, меж клеток — до накалённого посинения. Нёвиллет судорожно старается вырваться, но окружившая его толпа мешается красным пятном бесконечных одежд, масок, татуировок и клеймо, поставленных на шее. Ещё немного — протяжный вздох — ещё немного — дыхательные пути перекрывает мокрая дрянь — ещё немного — и спустя невестьсот сколько бесплодных попыток тело слабеет, обмякши повисая в изломанном захвате обоих бугаев. — Толпой на одного, ха… — тяжелеет неповоротливый язык, и расплывается взгляд, косо оглядывающий всех до единого — злобно, чёрство, но бессильно. — Ублюдки… — Когда в кармане нет звенящего бабла, ты разве не поступал также? Ты ведь один из нас, 8783, — голос твёрд и холоден, и закутанный в красный платок, видимо, ответственный, цепко хватает его за копну. — Ты не убивал будто? Не грабил и не избивал ради того, чтобы выжить? Здесь все не от хорошей жизни. В этом грёбанном мудачье, где мы все оказались, нет Бога, который спасёт. Нет никого, кроме нас самих. Хэй, — отрезвляющий удар в висок, и по коже стекает прожилкой кровь. — Блять, ты в сознании нам нужен. Убери уже эту дрянь, идиот! — злобный взгляд холодно проходит по нависшему позади бугаю, вот только повернуть голову — тяжело, слабо, да. Силы иссякают каплями, словно через тонкую щель утекает сознание, и темнеет — накатывает сонливость до последнего вдоха… И поглощает сон. — Ах! — стон проникает в подкорки сознания, впивается иглисто. — Ещё… там, да…! Где-то сквозь илистый просвет подступает рассеянный окаймленный взгляд, ледяной и кровожадный, но вдруг теряется. Эхо расплывается по очерченному забытьем водоему и отражается, возвращается обратно и впивается в уши вновь болезненно. Голоса мешаются, расплываются, точно коктейль, утончённо подцепленный барменом. Пальцы аккурат огибают обвитую золотым драконом ножку лакированного бокала и игриво проходят пальцем, рассеянно, точно по девственной коже младенца. Каждое движение отмерено филигранно, точно сшитое без нитки — просвета — чернильное вечернее платье, которое бретелями спадает по плечам. Разлитое по бокалу вино с подтеками — французский брют — обладает особым вкусом, и губами она распробует его терпкость — сухость. Росчерк графитной линией тянется по альбомному листу, утончённые фигуры моделей — и она проводит косую линию вновь. — М-м, ах! — грифель карандаша ломко крошится о смятый лист бумаги, и девушка с раздражительной улыбкой впивается в диванную обивку. — Заткни её, — голос властный и ледяной, что мурашки боязливо опутывают спину паутиной. — Лучше выгони, — чиркает колесо зажигалки, и она затягивает сигарету успокоиться, но стон по нарастанию — кажется, оба достигают оргазма. — Блять. Голос вновь густеет в голове плотными водяными парами — клеится липко, и Нёвиллет продирает глаза сонливо. Мысли всё ещё накатывают болезненно, и напрочь исцарапывает мозг дезориентация — место, затемнённое прожилками потолочной ленты, овеянное туманом страсти до мерзостной услады. Женские стоны перебирают по бороздам импульсом — возбуждением — и сквозь полузабытье он ощущает, как терпко-липко накрапывает кровь, приливает и срывается дыхание — стон вновь болезненно лижет уши. — Ты меня слышишь, идиот? — ядовитый голос отрезвляет, и срываемый с губ стон подавляется поцелуем — он наблюдает за этим животным совокуплением сквозь дымчато растворённый мрак — это ведь сон? Что за чёртов притон? Тело его, обесиленное после снотворного — оно же? — беспорядочно, как мешковина, — на небольшом диванчике у входа. Наспех опутанные платком руки перевязаны крепко — мертвенным узлом, и передавлены сосуды до посинения. По комнате разливаются хлюпанье и россыпью скользят голоса; вокруг только эти двое и… — Тиори, — тембр ласкает слух нотами заботы, и он слышит его впервые за долгие года знакомства. — Брось курить, — потому что Шёврез обычно немногословна и тверда. — Тогда сделай что-нибудь с этим придурком, — пятнает её утонченные черты лица красный светодиод, и безмерно тёмные глаза впитывают кровожадный полумрак. Дым клубчато задерживается в уголках приподнятой улыбки и пальцы, укрытые фатином, зыбко скользят по изгибам шеи. — Шеврёз, дорогая, — и та покорно подцепляет запястье, оставляя невесомое прикосновение дыханием сквозь сетчатую перчатку. Губы к губам, и только горькая сигаретная прожилка разделяет их от прикосновения: ветвистый дым соскальзывает с улыбки, и Шеврёз утягивает её в упоительный поцелуй, переплетая пальцы. — Ах! — стон продирает уши — блондинистая девушка, оказавшаяся в пленительных объятиях Ризли, сипло отзывается: — Да-да-да… — задыхается, точно сдавлена и изломана шея, такая тонкая и хрупкая. — Господин Риз… Ах! — только сорванный стон перетекает в болезненный, и теперь её челюсть пережимает ладонь до онемения, до слёз — сводит. — Не смей звать по имени, — точно ненужная игрушка, она падает в его ноги за ненадобностью, и мужчина легко накидывает на плечи рубашку и сквозит её, скрюченную и потерянную, острым взглядом. — Потеряйся. — Н-но… господин, — голос судорожный и слабый, и наполненные слезами глаза впиваются в его набухший член. — Может… мне стоит сделать вам м-минет? Ах! — нити её волос сдёрнуты копной в его ладони, мелкими конвульсиями покрывается хрупкое тело. — Простите! — Сгинь, блядская… — Ризли, — презрительный тон Тиори иглисто впивается в уши, и он раздражительно пережимает волосы сильнее до судорожного всхлипа, но отрезвляет твёрдый стук каблука — её приказа: — Мне повторить ещё раз? Успокойся. Вена болезненно пульсирует на виске, и он скупо разжимает ладонь, правда, точно бесчувственную игрушку откидывая её в сторону. Тихий вскрик девушки — она осторожно потирает ушибленное место и отползает, когда мимо неё проходит модельной походкой Тиори. Не проходит и секунды — и тонкой струей терпкое вино сочится по горлу бутылки, облизывая пряди мужчины и спускаясь по виску кроваво-красной прожилкой алкоголя. Филигранно оточенными движениями она ставит бутылку на стеклянный стол и презрительно оглядывает измокшего и липкого мужчину, недовольно изгибая уголок губ. — Успокойся. Язык его мягко очерчивает контур губ и слизывает капли терпкого брюта, тянущиеся нитью по лицу и исчерчивающих его бледную кожу сосудами — в соответствующем антураже напоминает вампира. Пальцы прочёсывают липко спутанные пряди и перебирают пуговицы на рубашке — воротник предательски окрашивается вином, и на ключицах задерживаются разводы, как слёзы девушки, сорванно высыхающие на щеке. Она смотрит на него дико и дрожит, судорожно оплетая руками место ушиба. От одного взгляда на неё переворачивает всё внутри, и мужчина тянется за крепким ликером, глотая залпом и морщась — расслабляясь; мысли приятно дурманит пульсирующая жилка. — Доброе утро, спящая красавица, — твёрдый голос Тиори обрывается характерным стуком каблуков, и она нависает над ним, как ядовитая кобра, готовая впиться клыками в глотку. — И как давно мы подслушиваем? — попытка отбиться увенчается провалом — перевязаны руки, и Нёвиллет покорно позволяет обвить шею до слабого удушения. — Не подскажешь? — от неё тянет горьковатой сигаретой и терпким ароматом парфюма, её запах насыщает лёгкие болезненнее ногтей, что впиваются в сонную артерию. — Отвечай. — Несколько минут, — срывается хриплый голос, и она брезгливо отнимает руку от горла, исследуя невидимую дорожку до челюсти, и приподнимает. — В тот раз мне стоило вырвать тебе язык, — и она склоняется близко к уху: дыханием щекочет мочку. — Потому что врать некрасиво, особенно, когда рано или поздно всплывает правда, — на кончиках игривой улыбки задерживается хитрость: палец ловко обводит его подбородок и приподнимает. — Понравилось? Уточнения не следует, и Нёвиллет глыбко сглатывает щекочущий в горле комок. Во тьме прожжённый взгляд мечется по брызгам светодиодных лент и замирает на стеклянном столике, где, кроме пустых бутылок алкоголя и бокалов, неприметно ютится отчёт, запрысканный винными каплями. Пальцы крепко переплетаются за спиной — ломко — и он прикусывает губу, когда мужчина, столь вальяжно раскинувшийся на диване, вглядывается — скользит по строчкам с приторной улыбкой. — Вот как, — низкий голос заставляет кровь стыть, и Нёвиллет пытается сорваться с места, но плечо крепко пережимает ладонь Тиори — аккурат на вывернутый сустав. — Сидеть, — приказной тон прошивает тонкой нитью сознание, как марионетка в руках кукловода, он послушно наблюдает за размеренными движениями Ризли, что неспешным шагом приближается к ним. — Достойная сумма за мою голову, — мягко он огибает пальцами настоящий пересчёт, и расплывается в улыбке — жест рукой Тиори, и она надменно взирает на него. — Дай мне несколько минут. — Дорогая, — бросает коротко и манит за собой Шеврёз, и та покорно отрывается от дивана, стараясь пересечь любой зрительным контакт с ним — он замечает её напряжение. — Смотри только на меня, Нёвиллет. Он пережимает его за подбородок и жадно увлекает в поцелуй до крови, потому что мужчина бесстрастно прикусывает губу и, страшась, озирается. Невысохшие винные капли сползают по намокшим прядям Ризли и тянутся дорожкой — разводом — по бледной коже, соскальзывают каплей с подбородка, окропляя лицо Нёвиллета размытыми слезами — винным дурманом; он слабо морщится, покуда губами тот проходит по одной из кривых алых линий. Терпкий запах простирается между ними пьяняще, и затуманенным взглядом Ризли обводит красный подтёк алкоголя, оставшийся жилкой на его лице. — Ты прекрасен, — железный привкус пробирается по переплетённому насильно языку, и мужчина томно сглатывает застывший в горле стон, когда Ризли опускается ниже и оставляет болезненный укус на шее — покраснения приобретают выраженный оттенок. — Мой, — шёпот пробирается по уху до сладковатых мурашек, до внутреннего жжения — возбуждения? — Угу? — он оставляет поцелуй на виске, по которому сочилась ранее кровь, и замирает, сипло выдыхая и оборачиваясь. Голос заметно холодеет: — Почему ты ещё здесь? — забившаяся в угол девушка тихо охает и отползает, когда он приближается к ней степенно, точно хищник к жертве, и вздрагивает, когда слышит сиплую просьбу: — Перестань… Ризли. Глаза прищуром скользят по озабоченному лицу Нёвиллета, и сладковато-приторная улыбка расцветает на губах, растерянная девушка взирает на спасителя сквозь слёзы и медленно пятится, покуда Ризли сквозит её ледяным взглядом. Хлопает дверь, и хрупкое тело опасливо спасается бегством, пока не сгустились над ней мраком кошмары его злости, впрочем, мужчине кажется, что настроение Ризли, подобно перевёрнутому изгибу американской горки, резко возрастает — срывается. Поэтому ненасытным поцелуем он вновь впивается в его губы и пальцами скользит по щеке и заводит за ухо волосы игриво — щекотливо — и проникает глубже, смольно и липко соприкасаются их губы, пьяно до умопомрачения. — Ещё не наигрался? — ледяной голос Тиори пронзает колко сосуды, и Ризли приторно-любезно отрывается от губ и с прищуром оглядывает вошедшую девушку, что лёгкой походкой приближается. Сигаретный дым вперемешку с остро-терпким парфюмом Шеврёз витает вокруг неё, и Нёвиллет отводит взгляд. — Кажется, нам нужно обсудить кое-что важное. Нам с тобой, — и взглядом обводит довольного Ризли. — Касательно наказания, которое он понесет, — правила исключительны. Кажется, избиение до полу… — Отказываюсь, — и она поднимает на него сурово-острый взгляд. — Не расслышала. — Не буду отдавать распоряжение. Сожги этот чертов отчёт, — равнодушная игривость сочится, как презрительная лесть, и девушка подступает на шаг, смотря на него снизу вверх и неслышно выдавливая: — Ха-ха, блять. Всё происходит моментально — мгновенно — стоит только шелохнуться крыльям бабочки, стоит только замереть ресницам, склонившимся пологим ободком к векам, как застывает время — стрелка невидимых часов прекращает ход. Перед лицом замирает остро заточенный грифель карандаша девушки, но пережимаемое запястье болезненно ломит — пульсируют сосуды под кожей, и Ризли напряжённо сдерживает её от дальнейших действий. Давление усиливается, точно желание сломать превозмогает разумность опьянённой шаловливости, и низкий приказной тон оцепляет уши: — Не стоит трогать моё. — Тиори, — беспокойно окликает её Шеврёз, пытаясь приблизиться и перехватить за свободное запястье. — Лучше не ввязываться. Не стоит, — и та резко отнимает руку, поглаживая покраснения на коже и провожая Ризли непреклонным взглядом, покуда нахальная улыбка легонько приподнимает концы его губ. — Вам обоим стоит остыть, — твёрдо разнимает она и коротким взглядом подмечает состояние Нёвиллета. — Ризли, ты пьян. И более густеют их голоса — смолкают — погрязая в вязкой паутине глухоты. Очерченными тенями, они нависают над ним, но перед глазами только плывут — кружатся; прошибает, ползёт по спине холодный пот. Безмерная усталость накатывает приступом — бездушьем — точно пальцы крепко пережимают — выдирают — трахею. Ощущение наползает на грудь весом — плющит, придавливает и не отпускает до самого конца. Покалывает сердце, точно острая иголка впивается вновь и вновь и нитью перепрошивает шов; стихают голоса, стихает ритм, и гаснет сознание, точно кто-то задувает дребезжащий огонек на конце спичечной головки. Глыбко, зыбко… …холодно. На кардиомониторе остро скачет и ломится прямая, считывает каждый сердечный удар — изгибается. Белоснежная палата, крытая деревянными полками по периметру, и слепящие лампы; в окно стучатся голые ветви ясеня. Нёвиллет продирает взгляд с трудом, и липко спутанные пряди наползают на лоб. Больничная палата отражением задерживается в зрачке, и он с тревогой озирается: настенные часы отбивают обеденное время — скоро должна подойти медсестра. Тяжёлый вздох сковывает грудь, и болезненно продолжает колоть сердце, слабеть дыхание. Ресницы дрожат, и сузившие зрачки остро впиваются в бактерицидную лампу на стене, тошнота скребёт по горлу; тьма вновь поглощает. — Вы оплатите дополнительные расходы на его содержание? — нежный голос медсестры царапает слух. — Ему необходимо несколько дней постельного режима. — Хорошо, — знакомый тон, одновременно далекой и близкий — глухой. — Как его состояние? — Несколько лучше прежнего, но из-за несвоевременной помощи могут возникнуть осложнения. Стоит уменьшить влияние стресса. Врач выпишет лекарства, — и всё вновь смолкает, капающая тишина прорезает мозг вертикально. Пиканье кардиомонитора въедливо и надоедливо, и пришедший в себя Нёвиллет волнительно обводит пустую палату. За дверью шаркающие шаги и голоса; за дверью простирается жизнь и кипит, бурлит, а здесь холод скребёт по коже. По тонкому шнуру в вену капает препарат — чрезмерно медленно — но, кажется, в этих четырёх стенах он просто сходит с ума. Вздох сползает с губ, и мужчина обессилено пытается подняться, но только от лёгкого головокружения падает обратно на подушку, пальцы впиваются в тонкие простыни ломко. — Кроме того, вправили Вам вывих, — слова доходят до него через раз. — Врач зафиксировал плечевой сустав и наложил повязку. Напряжение левой руки категорически запрещено в течение двух недель. А деньги продолжают капать на счёт. — Причинами инфаркта стали врожденные ДМЖП, Вам должно быть известно, и стресс. Врач изменит курс вашего медикаментозного лечения в соответствии с нынешним состоянием. Кап-кап, как разбиваются капли о стекло: весь день за окном бушует ливень, размываются криво капли и стекают дорожкой. — Покой необходим ещё около недели. Избыточные нагрузки Вам претят, — её голос дежурный, точно не заботит и не волнует более состояние пациента, и Нёвиллет тревожно прикрывает глаза. Дождь продолжает усиливаться — кап-кап, — всё громче и громче, накрывая лавиной обезлюдившие улицы. Густеет мрак — сжижается — и серозное небо постепенно красится в тёмные оттенки ночи. Сквозь стёкла он видит только застывшую промозглость тьмы, кривые ветки ясеня, что царапают снаружи точно когтями. Слепящий свет, кажется, будто впитывается в кожу язвами — принимаемое лекарство — ядом, зудом, — но медсестра твердит об аллергической реакции. — Я передам врачу, чтобы он выписал Вам новые препараты. Белоснежные халаты следуют друг за другом беспорядочно, снуют по кабинетам и проверяют больных, немощных, слепых, корёженных и просто нездоровых, кто занимает койки в приватной палате. А деньги продолжают капать. Выстроенные в ряд сидения пустеют, когда подбирается время последнего обхода, когда родственники больных, обездоленных и кого-бы-там-ни-было-ещё, покидают насиженные места, когда опадает последний лепесток цветка и погрязшего в коме больного, когда наступает ночь — заканчиваются часы посещения. — Больница Маунт-Синай, — слышится молодой голос девушки из регистратуры. — Да. Запись на приём будет открыта только через месяц. Да. Спасибо за Ваш звонок, — по клавиатуре быстро скользят пальцы, и по пустому коридору расходится приторное щёлканье. — Вы что-то хотите? — она обращает внимание на него и вновь впивается взглядом в монитор. — Номер палаты? — Простите, — хриплый голос соскальзывает с губ, и Нёвиллет крепко пережимает стеклянную поверхность столешницы. — Можно отказаться от лечения? Она смотрит на него уставши-стеклянными глазами и быстро печатает заявление, указывая, где нужно поставить отметку о согласии — быстрый росчерк — подпись — и девушка моментально пробегает глазами по документу, внося в базу данных. — Сколько выйдет к оплате? Вы можете распечатать чек? — взволнованно он изламывает пальцы и вытягивает шею — девушка напряжённо всматривается в монитор и вновь тянет руку к принтеру — бумага изжёвывается. Надрывается телефон. — Одну минуту. Больница Маунт-Синай. А часовая стрелка ползёт неумолимо, тикает — в голове щелкает напряжение, тревога, и волчком закрученные мысли прокалывают борозды переживаниями. — Мистер Нёвиллет? — он вырывается из липкой паутины мысли её дежурным окликом и внимательно всматривается в поданный чек, подсчитанные цифры кружат голову. Вот только итог сводит всё к нулю, и он вопросительно отдирает едкий взгляд, способный прожечь дыру в больничном счёте. — Что это значит? — тяжёло сглатывает он. Пальцы пережимают — кромсают — хрупкий лист. — Ваши больничные счета уже оплачены.***
Холодный ливень накрапывает и сползает каплями по сизым нитям волос — их спутывает ветер. На лицо налепливаются пряди, и пальцы дрожью отнимают их от намокших висков — в списке сообщений отыскивают номер, и в трубке раздаются гудки. Долгие, протяжные, изъедающие. — В настоящее время абонент не может ответить на ваш звонок, — и всё по новой. От мёрзлой дрожи поджимается губа, он прикусывает её и безрезультатно набирает ещё раз: продолжительные гудки сводят с ума. Безуспешные звонки не достигают абонента, и по горлу расходится судорога, Нёвиллет изжёвывает и проглатывает слова, снова и снова сбегая от предрассудков. Шаг тяжелеет, и придавленный весом собственных тревог он замирает посреди улицы, наполненный смехотворными шепотками — люди, как тени, минуют его, спешат, обходят, толкают, врезаются, сталкиваются. Люди, как тени, заглядывают в душу, выскабливают сердце, изучают поперёк-и-вдоль каждую дражайшую слабость, изъедают. Грибы-зонтики, если смотреть сверху, сливаются в бесконечное шествие — беспорядочное и неконтролируемое — как хаос, как беспорядок, до головокружения. И он срывается. — Прощу прощения, — плечом к плечу он сталкивается с человеком, не глядя. Зонтик на миг заслоняет его от дождя, и вновь тяжёлые капли льются градом. Он ощущает, как кучный взгляд впивается в его спину, но не оборачивается — проталкивается, стремится уйти — куда? — сбежать, исчезнуть. Белоснежной полосой тянется автобус, завешанный рекламой, и он оплачивает билет в приложении, благо, на счету оставалась мелочь. Размеренный ход и тянущаяся по электронному циферблату прожилка остановок укачивает, усыпляет. Мягкое потряхивание, говор — тихий шёпот — и лёгкая дрёма накатывает; он, скукожившись, облокачивается на мёрзлое стекло. Люди потоком — утекают, затекают — тени проходят по лицу, отпечатываются, и, незнакомые, они толкают неласково вбок: кто-то выходит, задевает нечаянно, но может и нет, впрочем, сон заглатывает глубже. Пустеет — густеет тишина — и он разлепляет веки только в обезлюдевшем автобусе, полоса остановки — конечная, и мужчина обессиленно отрывает тело от сидения, плетётся к выходу. Его дом давно позади, и пройтись пешком не мало не много, но необходимо — доползти. Темнота въедливо пугает — оскверняет и пятнает, и Нёвиллет ускоряет шаг до лёгкого жжения в груди; сердце дёргается учащённо, расползаясь эфирными трещинами. Люди практически не встречаются на пути, не путаются и члены Bloods, что выходят на ночную охоту за лёгкой добычей, случайно забредшей на их территорию. Браунсвилл опасен даже пре свете огней. Длинная авеню тянется линией яркий вспышек, по мокрому асфальту стекаются машины с характерным звуком, и потом всё замолкает. Гудок — в настоящий момент абонент… — и Нёвиллет крепко сжимает челюсть, порывы презрения срываются с петель, точно их треплет ветер — проносятся, уносятся, — и накатывает непонимание. Зачем? Но ответа не следует, его никто не произнесёт, никто не сообщит, что так должно было случиться, потому что не должно. Авеню разветвляется на улочки — на переулки, и он ныряет на какую-то из, стараясь скрыться от слепящих фарами монстров, гудящих, рычащих. Умиротворение накатывает, когда он замечает знакомые очертания зданий — рельефные и неповторимые, такие родные — и замечает краем идущую на противоположном конце тень. Одинокую и немую, но только отворачивается — кто-то из соседей. И всё смеркается. Только дорожка мокрых следов тянется от двери. За дверью оседает частичками смольный запах, налепливается на пыльные полки коридора и царапает лёгкие жжённым воздухом старого антиквариата. Он снимает тяжело навалившийся на плечи плащ, промокший под проливным дождем, и грузно падает на пуф, утыкаясь лицом в ладони. Шаркающие шаги ребёнка подкрадываются незаметно, и лёгкое поглаживание касается рассыпчатых нитей волос — она перебирает бисер капель пальцами, заворожённо наблюдая. — Принцесса, — он зовёт её надрывно — натянуто. — Прости, — точно зажёванная виниловая пластинка исполняет какофонию. — Прости меня, я попал в больницу из-за проблем со здоровьем, поэтому не мог никак — и ведь это моя вина — связаться с тобой… — и она покорно хлопает глазами, продираясь ручонками до его груди, где терпко-болезненно отбивает ритм сердце. — Болит? — Угу, — и он укрывает её в немощных объятиях, пережимает хрупкое тело крепко, оставляя гранённые сколы. Голова аккурат опускается лбом на её плечо, и он шепчет: — Очень сильно. Холодная вода из-под крана плетётся по изгибам рук, по впадинами, срываясь каплями с пальцев. На коландере высыхают несколько тарелок, и он всматривается в изогнутое отражение блестящей поверхности, переводя взгляд на Фурину, что спокойно разглядывает одну точку, покачиваясь. Рассеянный свет кухонной люстры разливается по столу, и колыбелью напеваемая мелодия срывается птичкой, вспархивает и проносится. Голос сиплый и вымотанный, напряжённый, но он укладывает её на колени, напевая знакомую песенку — мать познакомила с ней ещё давно в детстве. Пальцы перебирают волной уложенные пряди, кудрявые и рассыпчатые одновременно, и медленными шажками подбираются к векам, прикрывая. — Тише, малышка, не говори ни слова, — песнь умиротворённо рассыпается мурашками. — Папа купит тебе птичку-пересмешника. А если эта птичка-пересмешник не будет петь, папа купит тебе кольцо с бриллиантом… — и она расслабленно нежится на его коленях, пальцами цепляясь за длинное ночное платьице. Поцелуй в макушку — от неё приятно пахнет цветочной вспышкой, словно маленький пышущий красками островок грудится на его коленях, сладко посапывая. Видимо, не спавши полноценно эти несколько дней. Он осторожно проносит её в комнату и укладывает на постель, подтыкая одеяло и укрывая объятиями. Нежный комок ластится непроизвольно, подлезает ближе и утыкается в грудь, прямо в бьющееся слабым откликом сердце, что пропускает болезненный удар. Разделённая на двоих кровать в тесной комнатушке, и единственное окно, за которым расцветают гирляндами чужие окна. Он взирает на неё любезно и вновь оставляет поцелуй — на виске, по которому ползёт слеза. Изогнутые брови ползут к переносице, и она зябко цепляется ладонями за его тонкую ткань футболки, сминая. — Не бойся кошмаров, принцесса. Я рядом с тобой, — филигранно выточенные детские чувства — конструктор; потянуть за деталь, и рассыпается всё. И больших усилий стоит собрать вновь по частицам. — Спи сладко. Усталость накатывает мгновенно, и иллюзорно расплывающиеся вдали фонари меркнут, усыпляют, подобно качающимся на подвешенной нити звёздам — сорвутся, упадут, согреют. Её разгорячённое тело, как пышущий огонёк — котелок — она ластится к нему котом, воспоминания о нём — и белоснежный клубок бредёт по ногам и сворачивается. Теперь уже не так одиноко, и пологий остроконечный месяц укрывает их белоснежным просветом вместе… …как семью, да. Утренний солнечный свет пробивается сквозь мутные стёкла тенью — от голых веток, от крыш кирпичных зданий; за окном рычат машины. За толстыми портьерами густится тьма, отпечатками пальцев царапая изнеженное детское личико. Она хмурится от кошмара, что настигает её по пятам, и сонно жмурится, вскакивая, — холодный пот прошибает и ползет по спине страхом. Дыхание, как сжиженным воздухом, учащённое, тревожное. Белоснежный комок ласково плетётся меж спутанного одеяла и трётся о её ладонь, голодно мяукая, и Фурина бросает немощный взгляд на спящего рядом Нёвиллета. В груди теплеет, разжижается смутная тревога и течёт патокой по сосудам, потому что он всё ещё здесь, рядом с ней. — Ты проснулась, принцесса? — сонно потягивает он, видимо, она слишком долго таращилась, и неловко тянется к её макушке. Волнисто-спутанные локоны цепляются за пальцы. — И тебе доброе утро, — в груди что-то плавится. На завтрак он готовит что-то необычное из последних продуктов в холодильнике, её хочется порадовать вкусными яствами, разделить её одиночество за совместной трапезой. На столе стынет чай, сладковатым ароматом трав одурманивая ребенка, — она тянет пальцы к горячей кружке и тут же отдирает, встряхивая. — Будь осторожней, — и он аккуратно прикасается к кончику её носа. На завтрак он готовит панкейки, и она жадно втягивает их аромат, цепляясь за мягкие подлокотники собственного трона. Не слишком изысканные, как в дорогих ресторанах, но подаренное ей внимание уже ценность. Только обиды не прожевать — они продолжат впиваться шипами в изнеженное сердце ребенка, как очередные гранённые сколы. Как царапина стеклом — потому что глубокая. — Не торопись только, принцесса, — улыбка нежная, только печальная. Он смотрит на неё продолжительно, пытаясь унять прожжённые в груди чувства, что скребут когтями по грудной клетке, проедают насквозь ребра. На левой стороне болезненно покалывает; таблетка — глоток, они обходятся в копеечку, и невыносимо видеть, как тают на глазах накопленные деньги. За стеклом на полке корочкой пыли покрыт диплом, он, впрочем, никому не нужен, если не достаешь руками звёзды престижа, если не обладаешь опытом работы. И если свернуть изначально не туда и заблудиться, выведет ли судьба обратно на проторенную людьми дорожку? Каждый ступает по своей — протаптывает путь, ведь так? И Нёвиллет тягостно вздыхает, падая на кровать устало; слипаются глаза. Полуденное солнце пробивается сквозь жалюзи размытыми пятнами красок, и после сменяется закатом: на небосводе разбрызгивают пастельные оттенки. Перманентным маркером проходят горизонтальные линии, расплываясь, и он выводит её гулять. Свежий воздух клубится в лёгких, и Фурина поднимает голову — над ней плывут рассыпчато и дымчато иссиня-чёрным отливом облака, и градиент неба сходится к ночному к горизонту. Вечернее время, и район постепенно насыщается огоньками, как бессчётным количеством светлячков через Ист-Ривер, плетения Бруклинского моста подсвечиваются, и по волнам плывут жёлтые фонарики. Они разбиваются о прибрежные камни, и шелестят грозно деревья от налетевшего порыва — ночь обещает быть неспокойной. Смеркается, и небо неотступно поглощает увековеченная огоньками тьма. Тысяча звезд сплетаются воедино на земле, но глаза непроизвольно среди них ищут единственную — самую высокую, и в груди необузданно что-то растекается колко, болезненно. Сзади подступают шаги — оборот — чернильная пустота, только Фурина вглядывается вместе с ним на расплывчатый на горизонте остров бесконечных светлячков — больно, да? — и он прикрывает глаза. Очень больно. Идиллию ночного умиротворения нарушает телефонный звонок, и Нёвиллет с беспокойной надеждой запускает ладонь в карман — вибрация продолжается; на экране высвечивается знакомый контакт. Непроизвольно дрогнет рука, и пальцы пережимают корпус, порываясь отключить насовсем, забыть и вновь сбежать, но он принимает вызов. Хриплое приветствие дерёт горло — ответ гнетущая тишина до стянутых лёгких. — Ты плакал? — волнительный возглас через экран, и мужчина зыбко сглатывает, страшась. — Всё хорошо, мам, — натянутая улыбка и мерный ответ. — Не беспокойся понапрасну. — Ты не берешь трубку, сколько бы я ни звонила тебе, — и она прерывается. — Что-то случилось, материнское сердце не обмануть. — Всё хорошо, — может, всё же лжёт — не её сердце, он сам. — Просто небольшие бытовые проблемы. По мелочи, — в трубке волнительное молчание. — Мам, правда, не стоит беспокойств. — Ты поругался с кем-то? Нашёл себе девушку? Или… о боже мой… — Мам, — твёрдый голос отрезвляет, и Нёвиллет пальцами легонько касается шеи, где ломко-колко заживают старые укусы. — Нет у меня никого, — и в груди очерствело скребёт — дерёт от незаживших искорёженных чувств, как от глубоких ран. Как от ожогов, потому что ощущает — плавко скорбит; глаза впиваются в падшую на землю звезду — одну-единственную. — Всё хорошо, — и отводит. — Тебе стоит подыскать женщину, время идёт. Ты в таком возрасте, что пора задумываться о браке, — озабоченно советует она и замолкает. Повисает недолгая тишина — начать что-то никогда не поздно. — Прислушайся, пожалуйста, ко мне. И… я всегда буду рядом, чтобы помочь тебе, хорошо? — Да, — ресницы дрожат, и от произнесённых с долей ласки слов накатывает грусть — слёзы застоянно собираются в уголках глаз. — Люблю тебя, Нёви, — она всегда зовёт его так и спешно кладёт трубку. В горле сжижается чёрствый комок. Ночной промозглый воздух проникает в лёгкие отрывками — урывками — и он беспокойно сжимает корпус телефона пальцами, облокачиваясь на деревянные перила забора. Голова, точно нагруженная чугунными мыслями, падает на сжатые ладони, и сердце в груди исчерчивает волнительный след — бьётся бешено-сердито, точно изнывает. Насквозь проедает плешью вывернутое чувство — увековеченное тревогами и переживаниями — точно запертое в клетке, потому что бьётся, как птица, желает узреть волю. Но он скрывает её за полотном натянутого страха, потому что не знает сам — как поступить, что делать дальше и что в конце концов от него желает этот мир. Плетённая фонарями аллея проводит их вдоль набережной парка, о скалистые берега разбиваются приливом волны — шум лёгкого прибоя успокаивает, приводит в чувство. Пальчики ребенка нежно цепляются за его ладонь: она шагает с ним рядом, всматриваясь в переливчатые огоньки, что россыпью ласкают каменную мостовую, распыляются. Грудь заполоняют неведанные ощущения, она не может выразить их словами или действиями, он знает, поэтому только детская улыбка проглядывает в плетениях фонарей. Изогнутые уголки ползут кверху, когда Нёвиллет сцепляет её ладонь крепко, боясь отпустить, потерять и забыть. Её не хочет. Внутри замирают ощущения от одной терпко-волнительной мысли, и он оборачивается в смеркаемый за изгибами голых ветвей блеск Манхэттена. Свободная рука непроизвольно тянется к шее, где остро-больно надавливает на незажившие следы… А почему они болят? Почему от одного только воспоминания об этом внутри что-то выворачивает наизнанку и так скабрезно, точно сердце заполоняет сосуды патокой, приторно-нежной до омерзения. До дыхания, переплетённого с ним, — воспоминания маячат живой картинкой — до жадных поцелуев — почему сейчас? — до сдёрнутых животной страстью слов. Ты моя слабость.Пи-ик
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!