Часть 3 – Право на эгоизм
11 апреля 2026, 16:11Иерусалим задыхался от жары даже ночью. Балдуин стоял у окна в своей спальне. Внизу, в глубине долины Кедрона, редкие огоньки мерцали, как звёзды, упавшие на землю, но король не видел их. Он смотрел на свою правую руку, вытянутую перед собой, на пальцы, которые ещё держали поводья на охоте, но уже не чувствовали утренней прохлады.
Проказа не торопилась. Она не жгла, не терзала, не покрывала тело язвами – пока. Она приходила тихо, как вор, который крадётся по коридорам дворца, когда все спят. Сначала он перестал ощущать тепло свечи, когда держал её в правой ладони. Потом – холод кинжала. А вчера он порезал палец о край стола и не заметил, пока Гильом Тирский не указал на тонкую нитку крови, стекающую на пергамент. Балдуин поднёс ладонь к лицу, принюхался – кожа пахла нормально. Но внутри, под этой бледной, ещё гладкой поверхностью, что-то умирало. Нерв за нервом. Клетка за клеткой.
«Ваше величество», – раздался мягкий голос из глубины комнаты, и Балдуин обернулся. Гильом Тирский, его бывший воспитатель, а ныне личный лекарь, стоял у стола с глиняной миской в руках. В миске дымился отвар из мирры и алоэ – противная, горькая жижа, которая должна была замедлить то, что замедлить невозможно. Старый архиепископ выглядел уставшим – под глазами залегли тени, а складки на лбу стали глубже, чем год назад. Он знал. Он первый узнал, когда мальчик Балдуин пожаловался, что не чувствует правого плеча. Он поставил диагноз. И он же теперь каждую ночь приходил, чтобы обработать кожу и молча лгать, что «всё будет хорошо».
Балдуин подошёл к столу, сел на резной стул и протянул правую руку. Гильом взял её с той осторожностью, с какой берут хрупкую реликвию, и начал втирать тёплую мазь в онемевшие пальцы. «Больно?» – спросил он, хотя знал ответ. «Нет», – сказал Балдуин, и это «нет» было страшнее любой боли.
Он смотрел, как руки лекаря двигаются по его коже, и думал о том, что через год, может быть, через два, он перестанет чувствовать и это прикосновение. А ещё через год его пальцы начнут скрючиваться, а лицо – покрываться язвами, и никто не сможет смотреть на него без ужаса. Даже она. Особенно она. Мерари.
Он повторил про себя это имя – Мерари де Аскалон. Горькая, так переводится её имя. Какая ирония. Мать выбрала её не за красоту, не за богатство, а за отсутствие врагов и удобный Аскалон на юге. Ей шестнадцать. Такая же, как он. Она едет в Иерусалим, не зная, что её ждёт.
«Что вы сказали, ваше величество?» – переспросил Гильом, и Балдуин понял, что произнёс имя вслух. «Ничего», – ответил он и отдёрнул руку, хотя мазь ещё не впиталась.
После ухода лекаря в комнате стало тихо. Балдуин снова подошёл к окну и нажал ладонью на холодный камень – левой рукой, которая ещё чувствовала. Он вспомнил, как вчера Агнес де Куртене, его мать, вошла без стука, как всегда, и начала перечислять: какие подарки отправят в Аскалон, сколько слуг приставят к невесте, в какой день она въедет в Иерусалим. Она говорила деловито, сухо, будто речь шла о закупке зерна или смене гарнизона. «Она знает?» – спросил он тогда, и мать замерла на секунду. Всего на секунду. Её острые глаза сузились, а бледные губы сжались в тонкую линию. «Что именно, ваше величество?» – переспросила она, и Балдуин услышал в её голосе сталь.
«Что я болен. Что у меня проказа. Что я, возможно, не дотронусь до неё ни разу за всю нашу совместную жизнь». Мать молчала долго. Потом подошла к нему, положила свою холодную, сухую ладонь на его здоровое плечо и сказала: «Это не важно. Ты король. Она – твоя жена. Остальное – не её ума дело».
Балдуин усмехнулся, вспоминая этот разговор. Не её ума дело. Не её жизнь. Не её право знать, что она идёт на алтарь с человеком, который уже наполовину мертвец.
Он попытался представить её лицо – Мерари. Никто не прислал ему портрета. Он знал только, что у неё есть брат-рыцарь и маленький брат. И всё. Её душа, её страхи, её мечты – они были закрыты от него, как книга на незнакомом языке. Может быть, она плачет по ночам, как та служанка, которую в прошлом году выдали за старого барона. А может, она из тех, кто сжимает зубы и идёт вперёд, не оглядываясь. Он не знал. И это незнание было хуже любой проказы.
На следующее утро он зашёл к Сибилле. Сестра лежала на кровати, подложив под спину подушки, и её округлившийся живот натягивал тонкую ткань сорочки. Она была бледна – беременность давалась ей тяжело, особенно после того, как её муж Гийом умер от малярии, даже не увидев сына. Балдуин сел на край постели.
«Как ты?» – спросил он. Сибилла улыбнулась – той усталой, вымученной улыбкой, которая не трогала глаз.
«Мальчик пинается, – сказала она, – сильно. Будет воином, как ты». Балдуин кивнул и вдруг подумал, что этот нерождённый мальчик – его племянник – когда-нибудь станет королём. Потому что у самого Балдуина не будет детей. Никогда. Мерари войдёт в его спальню, ляжет на его постель, и ничего не произойдёт. Потому что проказа не прощает близости. Потому что даже если бы он захотел, его тело уже не способно на то, что должно происходить между мужем и женой.
«Говорят, ты женишься, – сказала Сибилла, и в её голосе прозвучала та детская нотка, которая иногда проскальзывала у неё, когда они оставались вдвоём. – На дочери Аскалона». Балдуин кивнул, не глядя на неё.
«Ты видел её?» – спросила сестра.
«Нет».
Сибилла помолчала, потом протянула свою горячую, влажную ладонь и накрыла его здоровую руку. «Она будет хорошей женой, – сказала она, и Балдуин понял, что она тоже лжёт. Лжёт, потому что не знает. Потому что никто не знает. Даже сам Балдуин не знал, сможет ли он заставить себя ненавидеть эту девушку. Или, что хуже, заставить себя не любить её. Потому что любовь в его положении – это предательство. Это значит привязать к себе человека, обречь его на страдания, когда его лицо начнёт распадаться на части. Он решил, что будет держать её на расстоянии. Холодно. Вежливо. Как с чужим послом. Но когда он оставался один в своей спальне, его левая рука – сжимала подушку, и он представлял, что это её плечо. И ненавидел себя за это.
Через три недели она приедет. Мерари де Аскалон. Девушка, которую он не звал, но не мог отказаться. Балдуин закрыл глаза и в последний раз попытался убедить себя, что сможет смотреть на неё пустыми глазами, не чувствуя ничего. Но где-то глубоко, под слоями проказы, страха и королевского долга, шевелилось что-то живое. Что-то, что хотело, чтобы она осталась. Не спасала. Не любила. Просто – была рядом. Он раздавил это чувство пяткой, как гадюку, и вышел из комнаты, чтобы встретить новый день. Король Иерусалима не имеет права на слабость. Даже когда его тело медленно умирает.
Спустя несколько недель. Балдуин сидел на краю кровати, и его левая рука, всё ещё живая, всё ещё сильная, сжимала край простыни так, что побелели костяшки. Правая лежала на колене – он мог пошевелить ею, мог сжать пальцы в кулак, но это усилие требовало от него такого напряжения, будто он поднимал меч одной рукой. Пальцы слушались, но вяло, неохотно, как капризные слуги, которые делают своё дело, но с лицами, полными презрения. Гильом Тирский закончил обрабатывать кожу и теперь молча собирал глиняные миски, тряпицы и склянки в кожаный мешок. Старый архиепископ двигался медленно, почти неслышно, но Балдуин чувствовал каждое его движение – каждое колебание воздуха, каждый вздох. В этой тишине, густой и липкой, король наконец произнёс то, что вертелось у него на языке всю ночь.
«Гильом».
Лекарь замер, не оборачиваясь. Его плечи под тёмной рясой напряглись, как у человека, который знает, что следующий вопрос будет тем, на который нет хорошего ответа.
«Скажи мне правду. Я смогу иметь детей?»
Гильом медленно повернулся. Его лицо было спокойным – слишком спокойным, чтобы быть искренним. Он подошёл ближе, сел на табурет напротив короля, и его старые, уставшие глаза посмотрели прямо в лицо Балдуину. Не на маску, не на корону – на мальчика.
«Ваше величество», – начал он, и его голос дрогнул, – «проказа... она не щадит никого. Даже зародыш в утробе не выживает, если отец болен. А чтобы зачать...» Он замолчал, подбирая слова, но Балдуин не нуждался в них. Он знал. Он знал это уже тогда, когда задавал вопрос. Он просто хотел услышать ответ вслух, чтобы окончательно похоронить надежду, которая ещё теплилась где-то глубоко, под слоями страха и отчаяния.
«Я не смогу прикоснуться к ней», – сказал Балдуин, и это прозвучало не как вопрос, а как констатация. Гильом покачал головой.
«Прикоснуться – сможете. Но близость... она ускорит болезнь. Для неё. Для вас. Это опасно. И даже если...» Он снова замолчал, и его взгляд упал на правую руку короля, которая чуть заметно дрожала на колене. Балдуин проследил за его взглядом и вдруг с остротой понял, что эта рука – его правая, его мечевая рука, его рука, которой он подписывал смертные приговоры и миловал предателей – уже не принадлежит ему по-настоящему. Она двигалась. Но двигалась так, будто прощалась.
«Почему я?» – спросил Балдуин, и его голос сорвался на шёпот. Он не ждал ответа. Он просто выплёскивал то, что копилось годами, с тех самых пор, как Гильом впервые сказал ему: «Ваше величество, вы больны».
«Почему именно я? Чем я заслужил это? Я молился. Я ходил в церковь. Я носил крест тяжелее, чем любой из моих рыцарей. А они живут. Они женятся. У них рождаются дети. А я...» Он поднял правую руку, и она медленно, с усилием поднялась до уровня плеча, повисела мгновение и упала обратно, как плеть. «Я умираю, даже не начав жить».
Гильом молчал. Он не мог сказать ничего, что облегчило бы эту боль. Никакие молитвы, никакие отвары, никакие мази не вернут королю то, что отняла болезнь. Балдуин встал и подошёл к окну. Внизу, в долине Кедрона, догорали последние огни. Город засыпал, не зная, что их король плачет в своей спальне – без слёз, без звука, только сжатые челюсти и побелевшие костяшки на левой руке.
«А если я захочу быть человеком? – спросил он, не оборачиваясь. – Хотя бы несколько лет. Пока моё лицо не начнёт распадаться на части. Пока она ещё может смотреть на меня без ужаса. Если я захочу прикоснуться к ней. Услышать её смех. Почувствовать тепло её руки в своей...» Он посмотрел на свою правую ладонь, вялую, почти чужую. «Я имею право на это?»
Гильом тяжело вздохнул. «Вы король, ваше величество. Вы имеете право на всё. Но цена...» Он не закончил. Балдуин кивнул. Цену он знал. Она будет платить вместе с ним. Каждый день, каждую минуту, каждое прикосновение, которое не станет ближе, потому что проказа не прощает слабости. Он закрыл глаза и представил её – Мерари. Девушку, которую он никогда не видел, но уже боялся полюбить.
«Я эгоист, Гильом, – сказал он, и в его голосе прозвучала горькая усмешка. – Я хочу, чтобы она была рядом. Я хочу смотреть на неё. Я хочу, чтобы она смотрела на меня. И при этом я клянусь себе, что буду держать её на расстоянии. Холодно. Вежливо. Как чужую. Но когда я остаюсь один...» Он сжал левой рукой подоконник. «Я хочу, чтобы она осталась».
Гильом поднялся, взял свой кожаный мешок и направился к двери. На пороге он обернулся и посмотрел на короля – на этого шестнадцатилетнего мальчика, который нёс на плечах тяжесть короны, болезни и одиночества, непосильную даже для взрослого мужчины.
«Бог даёт нам желания не для того, чтобы мы их подавляли, ваше величество, – сказал он тихо. – Но иногда он даёт их нам, чтобы мы поняли: мы всего лишь люди. А люди ошибаются. Даже короли».
Дверь закрылась, и Балдуин остался один. Его правая рука медленно, с усилием поднялась и коснулась груди, туда, где под рёбрами билось сердце, которое всё ещё хотело жить. Вопреки всему. Вопреки проказе. Вопреки смерти. Он не знал, сможет ли он быть холодным. Он не знал, сможет ли он полюбить. Он знал только, что через три недели в Иерусалим войдёт девушка, которая изменит всё. Или ничего не изменит. И это незнание было страшнее любой проказы.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!