Вернутся к фанфику

Глава 7. Исповедь.

18 мая 2026, 00:17
Больница встретила его привычным запахом — антисептики, лекарства, тишина. Сперанский прошёл через главный вход, сделал несколько шагов по коридору и замер. В холле, прямо напротив лифтов, дежурила Виктория. Она что-то увлечённо обсуждала с операторами, жестикулировала, поправляла причёску. Репортёры с камерами уже настраивали оборудование. Владимир отступил в тень. Он не мог сейчас видеть их. Не мог играть. Не мог притворяться. Камеры, вопросы, эти вечные «как вы себя чувствуете» — всё это станет пыткой. Он хотел одного: зайти в палату, сесть рядом с сыном и просто молчать. Или говорить. Но без свидетелей. Он уже собирался развернуться и уйти, чтобы вернуться позже, когда заметил знакомую фигуру у служебного входа. Невысокий, плотный, в белом халате. Заведующий Игнатьев. Врач Димы. Владимир пересилил себя. Подошёл. — Доктор. Можно вас на минуту? Игнатьев обернулся. Увидел Сперанского — и его лицо неуловимо изменилось. Стало жёстче, холоднее. Владимир понимал почему. Последний раз они разговаривали в коридоре реанимации, и тогда он вёл себя как последний кретин. Переписывался с партнёрами, пока врач рассказывал о состоянии сына. Спросил: «Он выживет или нет?» — словно речь шла о сломанном принтере. — Слушаю вас, — голос врача был ровным, но в глазах застыла настороженность. Сперанский глубоко вздохнул. Слова давались с трудом. Он не привык извиняться. Не привык просить. Но сейчас, глядя на этого человека в белом халате, который, возможно, провёл у постели его сына больше часов, чем он сам за семнадцать лет, он почувствовал острую, почти физическую боль стыда. — Я… хочу извиняться, — выдавил он. — За то, как вёл себя в прошлый раз. Это было омерзительно. Игнатьев поднял бровь. Молчал, давая ему договорить. — У многих родителей бывает шок, — осторожно сказал врач. — Реакция на критическую ситуацию… — Не надо меня оправдывать, — перебил Владимир. — У меня не было шока. Мне было просто плевать. Я был кретином. Я не ценил того, что имел. Не понимал. А теперь… теперь я вижу, во что это вылилось. Мой сын лежит в коме, а я даже не знал, как он живёт. Что он ест. Что любит. С кем дружит. Я не знал, что у него есть собака и кот. Что он, как и я, не ест сладкое. Что… — голос сорвался. Он замолчал, сжал кулаки. Врач смотрел на него долгим, изучающим взглядом. Потом сказал тихо: — Не корите себя так… — Я не имею права вас о чём-либо просить, — сказал Владимир, не давая ему договорить. — Но мне нужно… несколько минут. Наедине с ним. Без камер, без репортёров, без Виктории. Я знаю, это наглость, но… — Я могу предложить им интервью, — перебил Игнатьев. — Эта назойливая Виктория меня недавно упрашивала. Я отказывался, но для такого случая… соглашусь. Сперанский не поверил своим ушам. — Вы поможете? — Проведу вас через служебный вход. Наденете халат и маску — никто не узнает. Номер палаты помните? — Триста двадцать. Восьмой этаж. Врач кивнул. Достал из шкафа запасную форму. — Идите. Я задержу их на десять минут. Этого хватит? Владимир кивнул, натягивая халат и закрепляя маску. — Спасибо. Я… этого не заслужил. — Вот тут вы правы, — ответил Игнатьев без злобы, скорее констатируя факт. — Но дело не в заслугах. Дело в том, что мальчику нужен отец. Хотя бы сейчас. Сперанский вышел через служебный коридор, пригибаясь. Сердце колотилось где-то в горле. Он чувствовал себя заговорщиком — и это было правильно. Потому что он крал время, которого не заслуживал. Врач тем временем вышел в холл. Виктория тут же налетела на него: — Игнатьев! Вы передумали? Будете говорить? — Буду, — коротко ответил он. Виктория даже рот открыла от неожиданности. — Я думала, вы против. — Передумал. Давайте ваш текст, я прочитаю. Она протянула лист. Врач пробежал глазами. В тексте говорилось: «За время нашего недолгого знакомства Владимир Сперанский проявил себя как хороший отец и человек, который очень любит сына и пойдёт ради Димы на любые жертвы». Игнатьев поднял взгляд на дверь, за которой только что скрылся Сперанский. Увидел, как тот, сгорбившись, прошмыгнул мимо операторов, нырнул в лифт. Вздохнул и понял: ему не придётся врать. Тем временем Владимир вошёл в палату. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком. Тишина накрыла, как одеяло — плотная, ватная, звенящая. Он снова увидел сына. Белые простыни, капельница, бледное лицо. Всё те же шрамы на скуле, на лбу. Татуировка на руке — птица Феникс, замершая в полёте. Серебряное колечко в ухе. И закрытые глаза. Глаза, которые не открывались уже столько дней. Владимир замер на пороге. Внутри всё сжалось. Захотелось развернуться, выйти, забыть, сделать вид, что ничего не случилось. Позвонить Виктории, сказать: «Я устал, поехал домой». Ведь это так просто. Он всегда так делал. Всегда уходил, когда становилось трудно. Но ноги не слушались. Или слушались, но вели не к выходу, а к креслу у кровати. Он сел. Опустил голову. Смотрел на руку сына, безвольно лежащую поверх одеяла. Длинные пальцы, бледные, с ухоженными ногтями. Рука, которую он никогда не держал в своей. Молчание затягивалось. — Прости, — выдохнул он наконец. Шёпотом, едва слышно. — Прости меня, пожалуйста. Он протянул руку. Пальцы дрожали. Осторожно, будто боясь причинить боль — хотя какая боль может быть страшнее той, что уже есть? — он накрыл ладонь Димы своей. Сжал. Некрепко, но надёжно. Так, чтобы тот почувствовал: «Я здесь. Я рядом. Я не уйду. Не в этот раз». И слова полились. — Я знаю, что ты меня не слышишь. Врачи говорят, что это возможно — слышать. Но я должен сказать. Должен, потому что… потому что больше не могу молчать. Он замолчал на секунду. Собрался с духом. — Я был подонком. Худшим из отцов. Я не просто не любил тебя — я делал вид, что тебя не существует. Я стыдился тебя. Боялся, что ты испортишь мне карьеру, репутацию, семью. Я бил тебя. Бил так, чтобы не оставалось следов. Я — мастер спорта по боксу, я знал, куда ударить, чтобы было больно, но никто не увидел. И я бил. Много раз. Слёзы навернулись на глаза. Он не сдерживал их. Они текли по щекам — горячие, солёные, настоящие. Он не вытирал их. Не мог. Не хотел. Решил: пусть текут. — Я не прошу у тебя прощения. Потому что такое не прощают. Я просто хочу, чтобы ты знал: я понимаю, кем был. И мне от этого так мерзко, что словами не передать. Голос дрожал, срывался, но он продолжал. — Единственная ошибка, которую я совершил в жизни — это не то, что ты родился. А то, что я не стал твоим отцом. Ты вырос удивительным человеком — сильным, честным, смелым. Ты помогал другим, хотя сам нуждался в помощи. Ты… ты не сдался, даже когда жизнь била тебя в лицо. А я бил. И это самое страшное, что я делал. Он судорожно вздохнул. — Мне жаль, что тебе пришлось зарабатывать такими опасными способами. Мне жаль, что я не дал тебе денег — не потому, что не мог, а потому что не хотел. Потому что считал тебя нахлебником. А ты… ты просто хотел быть нужным. Ты хотел, чтобы я заметил тебя. Гордился тобой. Но я был слеп. Владимир выпрямился, посмотрел на лицо сына — безжизненное, но такое родное. — Я найду их. Тех, кто это сделал. Клянусь тебе. Клянусь своей жизнью, репутацией, всем, что имею. Я найду их, и они пожалеют, что родились на свет. Пусть они будут кем угодно — мажорами, бандитами, сыновьями губернаторов. Мне всё равно. Я убью их. Своими руками. И не дрогну. Он замолчал, тяжело дыша. Слёзы уже не текли — они лились ручьём, но он не замечал. — Я знаю, тебе от этого не легче. Знаю. Но я не могу иначе. Ты — моя плоть и кровь. Мой сын. Я никогда не называл тебя так. Ни разу. А теперь… уже поздно. Сперанский опустил голову на край кровати. Плечи его тряслись. Он чувствовал, как колотится сердце, как пересохло в горле. Он сжал руку сына крепче — будто хотел передать ему частицу своей боли, своей надежды, своего отчаяния. — Дай мне шанс, — прошептал он. — Всего один. Последний. Я исправлюсь. Я буду рядом. Я не уйду. Только очнись. Пожалуйста. Очнись. И тогда — он не поверил своим ушам — раздался звук. Тихий. Едва уловимый. Стон. Владимир поднял голову. Сердце пропустило удар. Веки сына дрогнули. Медленно, с усилием, они приподнялись. И на Сперанского смотрели глаза — уставшие, мутные, полные боли. Но настоящие. Он сразу заметил что-то необычное, странное — какой-то неровный свет в этих глазах, будто они отражали солнце по-разному. Он наклонился ближе, почти касаясь носом лба Димы, и присмотрелся. В палате было светло — дневной свет струился сквозь большое окно, мягко освещая лицо юноши. И в этом ярком потоке, с расстояния в несколько сантиметров, Владимир наконец увидел то, чего не замечал раньше. Потому что никогда по-настоящему не смотрел сыну в глаза. Ни разу за семнадцать лет. Отводил взгляд, отворачивался, смотрел сквозь. А сейчас вгляделся — и различил. Один глаз был глубоким карим, тёплым, почти чёрным. Другой — тёмно-зелёным, с едва уловимым изумрудным отливом, который вспыхивал при малейшем повороте головы. С первого взгляда, если смотреть издали или мельком, оба казались одинаково тёмными. Но сейчас разница стала очевидной. Разные. Совершенно разные. Как две половинки одной души. Сперанский смотрел в эти глаза — мутные, ещё не до конца осознанные — и не мог отвести взгляда. Мальчик, которого он считал ошибкой, которого бил, которым стыдился, смотрел на него. И в этом взгляде не было ненависти. Только удивление. Растерянность. И, кажется, робкая надежда. — Сынок, — прошептал Владимир. Голос сорвался. — Ты… ты слышал? Губы Димы шевельнулись. Сил на слова не было. Но в его взгляде — усталом, растерянном, но уже осознанном — читалось что-то, что заставило сердце отца сжаться. Он не знал, сколько они смотрели друг на друга. Секунду. Минуту. Вечность. А потом он нажал кнопку вызова врача. — Он очнулся, — сказал в интерком. Голос дрожал, но в нём звучала надежда. — Он очнулся! Дверь распахнулась. Вбежал Игнатьев, за ним медсестры. Но Владимир не отпускал руку сына. Даже когда его попросили выйти — не отпустил. Смотрел в глаза мальчику, который только что вернулся из небытия, и шептал: — Я здесь. Я рядом. Я не уйду. Впервые за семнадцать лет — правда. ——— Конец седьмой главы.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!